— А вы... кем ему доводитесь?
— Жена. Что с ним?
— Гм... Ему сделана операция. Попал в аварию. Кажется, герой... Положение тяжелое, но думаю...
Он замолчал, будто озлившись на себя, ниже пригнулся к столу, и насупленное, сморщившееся лицо его выдавало гнетущую усталость. Помедлив, бесцветно добавил:
— Пока больше ничего сказать не могу... — Он поднялся, давая ей понять, что разговор окончен.
И тогда Варя сказала тихо, возможно, щадя его усталость, но так твердо, что потом, за эти два дня вспоминая, сама удивлялась, как это вышло:
— Я никуда, никуда, доктор, не уйду отсюда! Буду рядом, что бы ни случилось... Допустите! Ему со мной будет легче. Знаю. Допустите!
— Он не приходит в себя...
— Все равно! Все равно...
Врач смотрел сурово, даже будто бы зло, но потом нажал кнопку звонка. Вошла сестра.
— Допустите в восьмую... — И когда у сестры изобразилось на лице недоумение, добавил: — Да, к оперированному Метельникову.
Сестры поначалу не замечали ее, сидевшую у тумбочки в углу, — они ходили в палату, делали уколы, меняли кислородные подушки, проверяли отток физиологического раствора, однако к вечеру принесли ей ужин, ночная сестра попросила проследить за дыханием, подержать подушку. Варя несмело взяла из рук сестры холодную резиновую упругую подушку, а к утру освоилась, вместе с сестрой делала процедуры, на миг только выскальзывала из палаты, чтоб сменить ледяной компресс, тампон, подстилку, вновь торопилась к нему, чтоб он ни на минуту не оставался без присмотра. В эти двое суток тут, в хирургическом отделении, когда видела больных на костылях, с палочками, перебинтованных — больные высыпали днем в коридор, — она забывалась, ей казалось, что еще идет война и она, Варя, со своими подружками, как тогда, в сорок четвертом, помогает в том эвакогоспитале, что размещался временно в их школе в Акулино. Они читали раненым газеты, книги, танцевали, пели частушки, мыли полы... «Сейчас то же, то же самое!» И вот он, ее Петр, он не просто, спасая ракету, попал под колесо тягача, — он, как на фронте, ранен. Тяжело ранен. И она рядом с ним. Она не верит, что это все, что это конец, нет, нет, нет! Пусть врач, начальник отделения, кажется, считает иначе, недаром оборвал фразу, сказав лишь: «Положение тяжелое, но думаю...» Он заходит в палату часто, долго сидит на табуретке перед кроватью, суровый, слушает, морщится, молчит, уходя, отдает сестрам короткие распоряжения, роняет:
— Все теперь зависит только от него самого...
Но она думала по-своему: не только от него самого.
Ведь был же в том эвакогоспитале случай — о нем в Акулино все знали. Она как сейчас помнит фамилию раненого — Георгий Россохин, без правого глаза, без правой руки, отрезанной у плеча... Он срывал бинты, не ел, отказывался сообщить адрес эвакуированной семьи и даже делал попытку выброситься с третьего этажа, случайность помешала: зацепился халатом...
После его перевели на первый этаж, держали под неослабным контролем. Они, девчонки, были свидетелями, как в один из дней приехала к Россохину жена, красивая, но худая, изможденная. Выяснилось: ей о тяжелом ранении мужа сообщил фронтовой товарищ из части, и она кинулась туда, разыскала часть, а потом полтора месяца мыкалась по разным санбатам и госпиталям, пока наконец не напала на эвакогоспиталь... Она подняла Россохина к жизни, не отходила от него, кормила, как дитя малое, с ложки, но сама так истощала, что госпитальное начальство в конце концов поставило и ее на казенное довольствие... Россохина увезли в госпиталь, в родной город, с ним уехала и жена.
И, выходит, пусть врач что ни толкует, а от нее, Вари, тоже зависит — вот только бы, только бы вернулось сознание! Она тормошила сестер, не давала покоя, делала все, следила за назначениями и лишь на короткие минуты присаживалась на стул у тумбочки, устало переводила дыхание. Теперь и сестры относились к ней иначе — они признали ее право быть тут, делать все вместе с ними.
Только бы вернулось сознание, только бы он открыл глаза, она поступила бы так же, как жена Россохина... Да что «так же»! Кормить с ложечки? Читать, петь? Танцевать перед ним? Это все пустяки! Сказали бы ей сейчас: нужна ее кровь, нужна ее кожа — она бы не задумалась и на секунду. Или скажи ей кто-нибудь (пусть глупо, нелепо!), мол, отруби руку, ногу, лишись глаза, и он, твой Петр, вернется к сознанию, она бы тоже не раздумывала, согласилась. Ей даже представлялось тут, среди рассеянной фиолетовой темноты, в эти минуты забытья, как какие-то бесформенные, но огромные существа бесшумно колдуют вокруг нее. Очнувшись, она невольно трогала руки, ноги — целы ли? В тревоге и надежде, сразу сбрасывая сонную налеть, устремлялась к кровати... Он лежал, обложенный компрессами, примочками, и лицо истонченное, бледное, под цвет белья... И он не дышал.
Нет! Нет! Нет!
Петя?! Петя-а-а?
Закусив до боли губу, чтоб не крикнуть, опускалась перед кроватью, припадая к нему. Улавливала: чуть всплескивало перетруженное сердце.
Жив! Жив! Живо-ой!
Бросалась к дежурному врачу, к сестрам — давайте что-то еще делать, что-то еще предпринимать: он должен, должен жить!
К концу вторых суток сон сморил Варю на стуле возле тумбочки.
Метельников пришел в себя перед рассветом. Полуоткрыв глаза, минуту не понимал, где он и что с ним. Фиолетовый притушенный свет рассеянно заполнял комнату — он исходил откуда-то из угла. Стойка рядом, над головой. Стеклянные трубки, шланги... Или все сон, он не кончился? Этот фиолетовый свет Метельников видел и до этой минуты, свет жил в нем, казалось, целую вечность. Все, что происходило с ним, почему-то происходило вот в таком фиолетовом свете... А что происходило? Все являлось до странности смутным. Фиолетовый свет. Потом какая-то пустота, тошнотная до рвоты. И сквозь нее четкие — в той же пустоте, — отрывистые, короткие слова: «скальпель», «пинцет», «зажим»... Постой, постой! Лейтенант Бойков? Так ведь был ракетный поезд, потом... А-а, вот она, дикая боль, она мутит сознание, не дает сосредоточиться. Нет, что же все-таки потом? Потом будто его бросили в пламя, и оно охватило все тело... А что сейчас? Есть тело или нет его? Вот губы спеклись, и жжет все внутри. Где? Где он? Воды бы...
Он шевельнулся. Всего на миг расплывчато увидел: там, откуда исходил притушенный свет, у тумбочки, человек в белом, кажется, женщина... Но огненная боль ударила по слабому сознанию, и, снова впадая в помрачение, Метельников успел шевельнуть губами:
— Сестра, пить... воды...
Тоненький, негромкий голос Варя услышала. Подхватив поильник, думая, что она не могла ошибиться, Варя скользнула к кровати.
— Родненький! Петя! Не сестра я, не сестра... Варя я. На, попей, попей... — Она поднесла узкое горлышко поильника к губам Метельникова. — Ну, что тебе сделать? Что? Я тебе почитаю, хочешь, спою? Только ты больше... не надо, не спи... Не спи, Петя-я-я!
— Варя... какая ты у меня... хорошая... красивая.
— Не говори, не говори... Не надо! Береги силы.
Из глаз у нее текли слезы — слезы радости, веры, скатывались чистыми, прозрачными градинами по щекам, она их не вытирала, она улыбалась.
3
Конусом разведены портьеры на окне, белые шторки растянуты — из вертикальной щели тускло-слюдянистая солнечная полоса: день этот неожиданно засветился, проклюнулся через обложную пасмурь, но, словно испугавшись этой своей смелости, светился тускло, неуверенно. В щель Фурашову виделось и другое: там, перед штабом, выстраивается полк, выстраивается в этот субботний день, чтоб торжественно, с почестями отправить первую группу увольняемых в запас солдат и сержантов. Что ж, событие немаловажное, не пустячное в судьбе этих парней в гимнастерках, шинелях. Разъедутся парни, у каждого свои замыслы, цели в большой, долгой жизни.
Накануне на «лугу» в перерыве между проверками нормативов работы расчета к Фурашову подошел сержант Бобрин, красиво и четко откозырял: