Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Чертков чувствовал, что его ответ станет тиной, из которой сложно будет выбраться, но привычные для разговора о языке слова прозвучали словно без его воли.

— Мы же можем читать и понимать смысл текстов родственных нам славянских языков: украинского, болгарского, белорусского, использующих кириллицу? Можем. Так же и скандинавские саамы смогут понять написанное латиницей на кильдинском диалекте.

— Считаете ли вы, гражданин Чертков, подследственного Лужневского, Александра Гавриловича, специалистом в области языка?

Вставленное между прочим «подследственный» было расчетливым уколом, который наносит опытный бандерильеро обреченному быку. Иван Михайлович мог позволить себе не торопить огорошенного Черткова с ответом.

— Лужневский, Александр Гаврилович, — наконец заговорил Чертков, — известный специалист в области языка. Его работы…

— Мы знаем его работы, — оборвал Михайлов. — Вопрос. Почему подследственный Лужневский осознал преступный характер вашего замысла и уже в прошлом, 1937 году выпустил саамский букварь, написанный русскими буквами?

— Почему преступный? — Чертков наконец понял, что это не разговор, что надо защищаться, голос его стал твердым. — Различные подходы к решению лингвистических задач не подлежат уголовной оценке!..

— Что подлежит, а что не подлежит уголовной оценке, решать будут органы! — Адажио в прелюдии перешло в аллегро виваче. Михайлов показал, что у него тоже есть металл в голосе. — Не уходите от ответа на мой вопрос, почему Лужневский отказался от преступного замысла, а вы нет?

— Поверьте мне, преступного замысла в составлении саамского алфавита латиницей не было. — Чертков старался говорить мягко, почти доверительно, не желая, чтобы его упорство раздражило следователя.

Михайлов покивал головой, давая понять, что другого ответа и не ожидал. На лице его можно было прочитать подобие скорбного сочувствия.

— Это ложь. Это обман. Других обманывайте. А мы вас видим насквозь.

Михайлов произносил эти слова, не вкладывая в них никакого чувства и краски, он даже смотрел куда-то в сторону, будто и говорил это для кого-то в стороне, как актеры, подыгрывая на репетиции, лишь проговаривают нужные реплики, не наполняя их чувством.

«Так допрос не ведут», — мелькнуло в сознании Черткова. Страшные слова, но с какой скукой, механически, с автоматизмом батюшки, принимающего шестьдесят восьмую исповедь перед причастием и с тоской видящего, что очередь не убывает…

Михайлов помолчал, то ли переводя дух, то ли сдерживая готовую выплеснуться ненависть к врагу, то ли что-то для себя прикидывая.

— Тогда ответьте на простой вопрос, — угрожающе спокойно, словно загоняя патроны в обойму, привычно и не спеша проговорил начальник Ловозерского отделения НКВД Иван Михайлович Михайлов, — в какую сторону лицом разворачивает советского саама русский шрифт? Молчите? Тогда отвечу я. Он разворачивает советского саама в сторону России, его советской родины. А в какую сторону разворачивает советского саама иностранный шрифт? Он разворачивает его лицом к фашистской Финляндии! Вот почему вы не могли ответить на мой простой вопрос! Я вынужден вас задержать, — а дальше Иван Михайлович произнес слова, которые запомнились ему с первого допроса на Лубянке, где он с благоговением слушал самого Генриха Григорьевича Ягоду, в ту пору еще заместителя председателя ОГПУ при СНК: — Посидите, подумайте над моими простыми вопросами. Уверен, что вы найдете на них искренние, чистосердечные ответы.

— Но у меня командировка… — Егор Ефремович слышал свой голос и не узнавал его. — Я должен за это время…

— Вот вы ученый, гражданин Чертков, а не представляете, куда вас вызвали и где вы находитесь. — Следователь выдержал паузу и договорил: — И не представляете, как здесь нужно себя вести.

— Я командирован Институтом народов Севера… — Егор Ефремович не нашел ничего лучше сказать привычную фразу, открывавшую здесь все двери. — Мой долг ученого…

— Долг ученого вы отдадите в другом месте, — Михайлову было приятно поставить на место эту оглоблю с лошадиным лицом. — А сейчас ваш долг, гражданин Чертков, Егор Ефремович, сотрудничать со следствием. Ваш долг помочь нам разоблачить и обезвредить повстанческо-террористическую подпольную саамскую организацию. И срок вашей командировки, как вы выразились, будет зависеть от согласия или несогласия сотрудничать со следствием. Вы понимаете, что мы можем продлить срок вашей командировки. У нас командировки бывают и долгими, и дальними. — Здесь Иван Михайлович выразительно уставился своими синими глазами в потемневшие и округлившиеся глаза подследственного. Он видел, как сбилось дыхание у этого ученого, стало быть, понял, о какой «дальней» командировке ему сказано. Помолчал, переложил листочки на столе, выдвинул ящик, задвинул, словно забыл, что перед ним сидит человек. Много перед ним таких сидело. Нужно дать время, чтобы подследственный понял: выход у него только один. Наконец будто вспомнил про гостя, поднял на него свои васильковые глаза и спросил почти дружески: — Хочешь, чтоб отправили, куда не надо?

Михайлов знал, что эта странная, не для протокола, фраза, сказанная без угрозы, просто, на некоторых действовала не хуже угроз и «особых методов дознания». Он и сам не понимал, что после непробиваемой стены тяжких и неопровержимых обвинений, которыми окружал подследственного, растерявшегося, ничего не понимающего, не видящего выхода, переходя на «ты», предлагал другой, человеческий разговор, неформальный, открывающий лазейку, вселяющий надежду. Бывают минуты в жизни человека, когда ему больше всего нужны сочувствие и понимание.

Напротив миниатюрного, в сущности, следователя сидел громоздкий человек, побледневший во все свое вытянутое лицо, с похолодевшей душой, с остановившимися глазами, забывший дышать… Он ехал сюда, в общем-то, бодрым, уверенным в себе человеком. Не чувствуя за собой никакой вины, даже ловил себя на стыдноватой мысли о том, что вот и ему открывается возможность заглянуть за ту непроницаемую завесу, за которой в последнее время исчезают самые неожиданные люди. Теперь он чувствовал всем своим существом, что эта завеса сейчас замкнется и отрежет его от жизни в ее беспредельных возможностях. И все зависит от того, что он сейчас скажет, вернее, от того, что хочет услышать этот негодяй…

Что самое быстрое на свете? Известно, мысль. Сколько же их пронеслось в чуть вытянутой огурцом голове Егора Ефремовича Черткова. «Я или… он?» Егор Ефремович даже про себя не стал называть Алдымова ни по фамилии, ни по имения, просто «он», словно неведомо, о ком шла речь. И тут же себе ответил: «Я». Дальше последовали убедительные доказательства верности выбора: «Польза, которую принес и еще принесу стране и науке я, несоизмерима с его провинциальным краеведением». Брошен был на весы и букварь: «Мой букварь или его? Мой!» А самая убедительная мысль мелькнула, как молния, внеся последнюю ясность: «Он пожил, а у меня вся жизнь впереди».

«Умный, кажется, все понял», — подумал многоопытный младший лейтенант.

— Когда я пойму, что вы от меня ждете, быть может, я сумею вам помочь… — Егор Ефремович услышал произнесенные им слова, словно со стороны, такие странные и неожиданные, словно подсказанные Калининым со стены.

Михаил Иванович на портрете, единственный свидетель разговора, смотрел на Черткова одобрительно, без укоризны, по-отечески, ласково…

Михайлов пропустил сказанное мимо ушей, важнее было то, что он видел перед собой, видел не первый раз. «Теперь пусть поговорит. Когда сказано главное, надо дать поговорить. Это их успокаивает».

— Рассказывайте. — Иван Михайлович отложил перо, откинулся на спинку стула, всем видом показывая, что решил передохнуть. — Вы же дружите с Алдымовым. Сами же себя называете «друг дома».

Черткову было неприятно услышать это от следователя.

— «Друг» — это, понимает ли, вежливое преувеличение. Здесь, в Мурманске, Алдымов — фигура заметная. Он умеет располагать к себе людей. А много ли надо бесприютному холостяку? Приходится сближаться с людьми, которые отвечают хотя бы одной стороне моей души. Человека, которому я мог бы доверить свою душу, я, конечно, искал, но не встретил. Я, может быть, вообще занимаюсь не своим делом. Во мне еще в детстве заметили склонность к писательству. Извините, увлекся. — Чертков даже улыбнулся. Видел бы он эту улыбку! — Да, признаюсь, я испытывал к Алдымову симпатию. Но как бы это точнее выразиться, понимаете ли… Симпатии имеют свой предел насыщения. Стоит его перейти, как натыкаешься на что-то непреодолимое. Наступает отчуждение, усугубленное чувством потери прежней близости.

36
{"b":"234096","o":1}