Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Годы учебы были уже давно позади, уже давно сам Егор Ефремович учил и принимал экзамены, но раз, а то и два раза в год его посещал один и тот же сон. Он видел себя на экзамене то по математике, то по тригонометрии, за ненадобностью забытых после окончания «единой советской средней школы», как именовалась его гимназия в год ее окончания. Он видел себя идущим к столу с билетами, тянущим билет, заранее зная, что у него нет ответов и на самые простые вопросы. Вот это чувство обреченности, наполнявшее тягостный сон, вдруг всплыло в нем и не оставляло.

Все три дня до появления в Ловозере, даже засыпая, Егор Ефремович проигрывал свой предстоящий разговор со следователем с неразборчивой фамилий, начинавшейся явно на букву «М».

Егор Ефремович Чертков, год в год ровесник века, сложился к своим тридцати восьми годам в мужчину крупного, даже несколько громоздкого. Породист. Удлиненная голова, крупные черты лица, тяжеловатая нижняя челюсть несколько вытянутого, отчасти даже лошадиного лица придавали его обличью весомость, а высказываниям убедительность. Правда, ротик был для такого лица маленький, слегка капризный, а в остальном это был человек рослый и уверенный в каждом жесте. Такие выигрывают в рулетку. Приходят. Ставят. Выигрывают. Уходят. Словно не играли с судьбой, а пришли и взяли принадлежащее им по праву, прямо как из ящика своего письменного стола, или отдали то, что давно нужно было отдать. Не глуп, далеко не глуп. Расчетлив? Не без этого. Да кто ж не расчетлив в двадцатом-то веке! Отнюдь не сентиментален, но при случае обнаруживал неукротимую чувствительность. Скрытен, но не зол, обычно скрытные люди злы, этот нет.

Внутренность свою, или, как говорится, душу, он почти всегда прикрывал несмываемой полуулыбкой, держа наготове какую-нибудь любезность, при необходимости сменявшуюся подчеркнуто серьезным вниманием к собеседнику. Есть основания полагать, что и на свет он появился не заплакав от первого вздоха, а вежливо улыбнувшись. Улыбающийся человек — это человек, довольный жизнью, стало быть, победительный, неспособный огорчить или, чего доброго, причинить боль. На людях был подчеркнуто обходителен и приветлив, улыбку надевал вместе со шляпой и калошами выходя из дома или прямо в прихожей, прежде чем открыть дверь гостю. Тем удивительнее, что в кругу обожающей его семьи, а он был единственным сыном при трех незамужних сестрах, обнаруживал голос несколько крикливый, позволял себе резкие поступки и всевозможные оттенки раздражения. Близкие объясняли все эти эксцессы следствием тонкости и впечатлительности натуры Егора Ефремовича.

Егор Ефремович не только жил, но еще и немного играл в жизнь, как и полагается удачливому ребенку. Словно кто-то ему достоверно сообщил, что все беды его минуют, и доживет он до девяноста семи лет, и умрет легко, во сне, на собственной кровати, просто остановится хорошо послужившее и наконец уставшее сердце. А поскольку до девяноста семи еще уйма времени, можно позволить себе смеяться громче других и быть снисходительно-терпеливым, сталкиваясь с чужими печалями. Даже своему безразличию он сумел придать какое-то обаяние, дескать, смотрите, как надо, я же не печалюсь, не убивайтесь и вы, жизнь удалась!

Что ни говори, но люди, умеющие легко переносить чужие напасти, совершенно необходимы, без них, быть может, жизнь кому-то могла бы показаться слишком мрачной.

Говоря людям приятное, он доставлял себе не меньше удовольствия, чем тем, кого хотел порадовать щедростью своей души.

«Вы прелестная пара, я всегда любуюсь вами, глаз отдыхает и душа», — сказал Егор Ефремович на третий, если не на второй визит в дом Алдымовых.

Он словно и вправду не замечал, что позволительное людям пожилым, много старше по возрасту, в устах, по сути, молодого человека совершенно невозможно.

Стороннему, в сущности, молодому человеку, не родственнику, не генералу, не барину, и в похвалах, и в сообщении поощрительных наблюдений за человечеством следует быть крайне осторожным. В противном случае такой молодой человек невольно выказывает претензию быть и родственником, и барином, и немножко генералом в семействе нижнего чина. Этой барственной благорасположенности к человечествунигде не учат, ее можно или впитать с молоком матери, или вырастить в себе на почве, хорошо пропитанной безмерным самоуважением.

— Прелестными, Егор Ефремович, именуют деток или впадающих в детство старичков, — не замедлила сказать Серафима Прокофьевна, услышав про «прелестную пару». — Куда же вы нас относите?

— Вот я и снова офершпилился! Спасибо вам, добрейшая Серафима Прокофьевна, что вы за мной замечаете. Женщины, как всегда, правы. Вот окажись я, с моей-то простотой, в обществе, и стыда не оберешься. — Егор Ефремович произнес это с такой покаянной миной, так виновато поджал и без того маленький ротик, что заподозрить его в желании дать понять, что общество Алдымовых он за «общество» не считает, было бы просто жестоко.

— У вас так хорошо, а высказать не умею. А ведь я в молодые годы стихи писал. Наварное, слабые, но многие в них что-то находили, предрекали мне литературное поприще и славу. Едва не напечатался в одном альманахе. Быть молодым литератором, знаете ли, чувство совершенно невыразимое.

— Закопали талант?

— Закопал, Серафима Прокофьевна, закопал. Саамский букварь — вот моя могила, а может быть, памятник.

Зная за собой уже немалые заслуги, Егор Ефремович умел достойно, c надлежащей сдержанностью, приправленной легкой самоиронией, напоминать о них.

Милицейский барак, где размещалось и Ловозерское отделение НКВД, по окна занесенный снегом всеми своими четырьмя трубами, вздымал к ясному, искрящемуся на морозе небу прямые столбы дыма и напоминал изготовившийся к зимней кампании миноносец времен русско-японской войны. Да и весь поселок, с домами и хозяйственными постройками, утонувшими по ватерлинию, был похож на флотилию, пришедшую в обширную гавань на зимнюю стоянку и державшую под парами свои готовые к работе машины.

На той стороне необъятного Ловозера во всю длину берега лежала гигантская туша сопки, зимой очертаниями своими напоминавшая белого кита. Казалось, вот-вот над возвышенной, обращенной на запад горбиной взовьется фонтан, и туша с шумным плеском нырнет и скроется из глаз подо льдом озера, открыв бесконечную даль, упиравшуюся в океанский берег.

— Раздевайтесь, — вместо ответа на «Добрый день» сказал Михайлов и указал Черткову рукой на деревянную вешалку на пять крючков, прибитую к стене. — Повестку. Паспорт. Можете сесть, — на этот раз показал пальцем на многострадальный табурет перед своим столом.

Не глядя на Черткова, чекист принялся с каким-то чуть демонстративным тщанием изучать повестку и, особенно, паспорт. Глядя на фотографию в паспорте, несколько раз посмотрел и на приглашенного, наверное, чтобы убедиться в сходстве.

Под пиджаком у Черткова был поддет черный вязаный свитер. На такой же свитер, только темно-серого цвета, у Михайлова вместо пиджака была надета синяя гимнастерка с орденом Красной Звезды. Ворот на гимнастерке был расстегнут, что сообщало воину госбезопасности некоторую домашность.

Михайлов открыл средний ящик своего письменного стола и сбросил туда и паспорт, и повестку, сопроводив это действие легкой гримасой досады, дескать, надо бы и с паспортом еще разобраться, да не до этого. Он достал из правого ящика стола стопку листов, положил перед собой и стал заполнять бланк допроса.

Заполнив, отложил ручку и стал разглядывать Черткова, словно пытался вспомнить, где он мог его видеть.

Молчание затянулось, Чертков не выдержал и спросил:

— Позвольте… я, понимаете ли, хотел бы знать…

— Говорить будете, когда вас спросят, — спокойно произнес Михайлов. Собственно, и сама пауза, само молчание как раз и нужно было для того, чтобы подследственный заговорил, вот тут-то его и посадить на место. — Когда спросят, тогда и будете говорить, а пока подумайте хорошенько, почему вы здесь.

34
{"b":"234096","o":1}