Как только взяли Симу, Алдымов, приходя домой, после исполнения вместе со Светозаром всех хозяйственных дел, уложив сына спать, уходил с головой в подготовку сборника. Это было не только долгожданным делом, но и бегством от сознания своего бессилия, невозможности найти средство для спасения Симы. Он извлек из пронумерованных папок и коробок материалы, накопившиеся за без малого пятнадцать лет. Каждая запись, каждый блокнот тут же воскрешал историю поездок, встреч, иногда и настоящих злоключений. Многие листы хранили на себе следы купания и в холодной пресной воде, и в ледяной соленой. Все записи в полевых блокнотах были сделаны карандашом, устойчивым против воды. Да и чем еще можно записать сказку, рассказанную возницей во время переезда на оленях зимой из Краснощелья в Чалмны-Варрэ или на лодке, летящей вниз по Поною. Теперь он писал подробнейшие комментарии к текстам, просматривал все полевые блокноты, чтобы с точностью указать, где, когда, с чьих слов была сделана запись. Записывал он на языке рассказчика, и потому требовалось еще и пояснить, на каком диалекте был исполнен рассказ, снабдить его буквально подстрочной записью. Несколько сказок было рассказано на русском, и это также необходимо было отметить. Следовало собрать воедино все варианты, все подробности, все толкования. У каждого рассказчика свой язык, свои краски, и потому следовало сохранить и различные версии преданий. Еще часть сказок с минимальной литературной обработкой, записанных от руки, Алдымов уже отослал Лакрицкому. Стремясь к возможной полноте сборника, он включил в него и те немногие легенды, что были записаны как «побочный материал» исследователями, работавшими по другой тематике.
Алдымов видел, как начали его сторониться в городе, и первым оказался Чертков, в свое время сам себя возведший в звание «друг дома». В пору своих длительных командировок на Север Егор Ефремович признавался, что злоупотребляет гостеприимством Алдымовых, но эти признания были так трогательно покаянны, что, разумеется, извиняли гостя, временами становившегося все-таки обременительным.
У Алдымовых он чувствовал себя легко, по-столичному слегка фрондируя, любил поговорить о жизни во времена заблуждений, срама и бесстыдства, о тягостных годинах всемирного землетрясения. Когда же при нем заходила речь о неодолимой несправедливости, мужественно бросал: «Ну что ж, вкушаем плоды своего малодушия». Когда кто-нибудь при нем слишком эмоционально отзывался о горестных текущих событиях, Егор Ефимович призывал на помощь Спинозу, возвещая по-философски значительно: «Не смеяться, не плакать, а понимать!»
Теперь Чертков, по собственному выражению, с пониманием отнесся к ситуации, возникшей в доме Алдымовых.
Дневной арест Серафимы Прокофьевны мгновенно стал в городе известен, и, встретив Алдымова в Педагогическом техникуме, Чертков с лицом, исполненным более чем сдержанного участия, произнес: «Понимаю ваше положение». «Понимая положение», больше в дом на улице Красной он не приходил и даже не звонил, хотя номер 36–72 знал лучше, чем любой другой в Мурманске.
После ареста Симы Алдымов сразу же коротко сообщил о свалившейся беде своему ленинградскому коллеге.
Лакрицкий, оценив признание Алексея Кирилловича, в ответном письме, где речь шла в основном о переговорах с издательством, счел тем не менее возможным написать слова сочувствия и уверенности в благополучном разрешении судьбы Серафимы Прокофьевны. Это был мужской поступок, ленинградский корреспондент, разумеется, догадывался, что вся почта в адрес семьи арестованной, скорее всего, просвечивается. Теперь в своих письмах, исключительно деловых, Алексей Кириллович вставлял два слова: «Живу по-старому», из чего следовало, что хороших новостей на горькую тему нет.
Не далее как два дня назад пришло письмо, где Лакрицкий сообщал о новых требованиях издательства к сборнику саамского фольклора. Издательство обусловило возможность выпуска сборника наличием в нем, как было записано в рекомендации, «патриотизма и чувства любви к родине», как будто это две разные вещи. Также требовалось устранить все, в чем можно было бы увидеть мистику. В своем ответном письме Алдымов не удержался и написал все, что думал о трусливой позиции издателей, которые хотят быть большими католиками, чем папа римский.
Книга таяла на глазах, сжимаясь до дозволенного. Бедные саамы, рассказывая в своих героических сагах о том, как в борьбе с врагами герои прибегают к чародейству, даже не подозревали, что вызовут страх в Ленинградском филиале Государственного издательства художественной литературы!
Ночной стук в дверь оборвал письмо, сопровождавшее высылаемую Лакрицкому «Сагу о Красной Катерине», сагу героическую, вполне патриотическую и лишенную какой-либо мистики.
Стук повторился, и Алдымов подумал, что они стучали бы более решительно, особенно во второй раз.
Он вышел в сени и, секунду помедлив, не спрашивая, кто там, откинул щеколду на двери.
— «…Дай мокнущему сухо место, дрожащему теплость!» — едва шевеля замерзшими губами, произнес Саразкин.
— «Да уж приходящего ко мне не издену вон!» — в тон гостю с облегчением произнес Алексей Кириллович. — Кого, думаю, Бог послал, а это наш преподобный Димитрий, в пустынях подвизающийся, постник и молитвенник…
— Истинно так, Алексей Кириллович, и пощусь, и молюсь за вас, нехристей…
— Входите же, Дмитрий Сергеевич, входите, — Алдымов пропустил гостя и, прежде чем закрыть дверь, выглянул на улицу.
Одинокий фонарь у магазина Рыбторга, не пробивая окружающую темноту, радужным ореолом высвечивал снег, летящий сквозь световой круг.
— Земотдел… Срочно… Карты ягелевых полей по Семиостровью, Чалмны-Вааре… Отчет по селекции… Тысячу извинений, Алексей Кириллович, в «Доме оленевода» ни одной свободной койки, даже диванчика в коридоре свободного нет, об «Арктике» и говорить нечего… — отряхивая снег с валенок и дохи из волчьих шкур, продолжал извиняться Саразкин.
— Давайте сюда ваши «фитоценозы», — приговаривал Алдымов, забирая из рук Саразкина футляры с картами и баул с пожитками.
— Вижу, у вас свет в окошке… Вы мое спасение. Мы должны были, самое позднее, часам к восьми-девяти прибыть, а на Тайболе такая пурга поднялась… Там всегда задувает, место высокое, а тут и нос не высунуть. Пришлось ждать, пока заряд пройдет… Знаю, как вам гости досаждают, но я только до утра. Брошу доху где-нибудь в уголок… — не выпуская снятую доху из рук, Саразкин вошел из сеней в кухню.
— Ну что ж вы такой церемонный? Пришли, и слава Богу. Может быть, вас-то мне как раз и нужно. Когда мы последний раз виделись?
— Месяца два, нет, больше, где-то в середине октября я у вас квартировал.
— Вот видите… Уже полтора месяца, как гости нам не досаждают… Как Серафиму Прокофьевну арестовали, только саамы еще по старой памяти заглядывают, а больше никого. — Алдымов прямо взглянул на гостя.
— Я не понял… Я не ослышался?.. — опешил Саразкин. — То есть как?.. Серафиму Прокофьевну?.. Какое несчастье…
— Сколько раз я уговаривал вас перебраться в Мурманск, поближе к цивилизации, а теперь вижу, что жизнь Робинзона имеет свои преимущества.
— Что-то связанное с работой? Медицинская ошибка?
— Насколько я понимаю, к работе ее арест отношения не имеет. Все мои попытки хоть что-то прояснить упираются в глухую стену. Так что я, Дмитрий Сергеевич, хотя и рад вас видеть, но должен сразу же предупредить: наш дом нынче на подозрении. — Алдымов выжидающе посмотрел на опешившего гостя.
— Алексей Кириллович, дорогой мой друг, — гость вылез из глубоких, вышеколена, валенок и поставил их у входа, оставшись в цветных толстой поморской вязки носках.
Алексей Кириллович был удивлен: Саразкин никогда к нему подобным образом не обращался. У них были давние добрые отношения, исполненные уважения, но исключительно деловые. Алдымов предлагал, и неоднократно, Саразкину переехать из Краснощелья в Мурманск, где геоботанику нашлось бы работы куда больше, чем чертить карты ягельных полей совхоза. За настоятельными приглашениями в Мурманск было и нескрываемое желание чаще видеться, больше общаться, но ни брудершафтов, ни дружеских признаний меж ними не было, и вдруг — «дорогой мой друг»!