Знал об этом, как выяснилось, и капитан-исправник Волк-Леванович, а также и городничий Радкевич, и предводитель Ждан-Пушкин, и, наверно, многие иные. «Что ж вы молчали?» — рассердился Родионов. Не хватало, чтобы купцы пожаловались Энгельгарду через его голову!
Уже на следующее утро он собрал в Благочинном управлении и всю гильдию во главе со старостой Рогом и главных чиновников. «Миритесь, — приказал он, оперся на локти, низко опустил голову и замолчал. Тихо было в зале для общих приемов. Купцы и чиновники тоже опустили глаза. А когда Родионов снова поднял голову, они увидели его посеревшее от злости лицо с мелко дрожащими желваками скул и глаза, готовые прожечь насквозь любого из них. — Миритесь!» Повторил, встал из-за стола и решительно, по-гвардейски, направился к выходу. Пошли за ним и чиновники.
Уже через час староста Рог сообщил Родионову, что мир достигнут. Недоимку поделили на всех, причем богатые купцы обещали внести сверху каждый по пятьдесят рублей. О жалобах больше речи не было.
А если бы приползли с жалобами к императрице мужики? Пришлось бы сечь их, а затем и отправлять в солдаты или Нерчинск. Указ есть указ. Обязаны крестьяне иметь к помещикам своим повиновение и беспрекословное во всем послушание. С теми, у кого послушания не было, следовало поступать как с нарушителями общего покоя, без всякого послабления.
Вдруг Родионов подумал, что перестарался, отдав приказание мостить дороги камнем. Какая тряска будет в карете государыни! Какой поднимется грохот, когда помчатся по булыжникам все сто карет!
Счастье, что дорога будет засыпана снегом.
* * *
Месяц спустя Андрей Егорович Родионов получил новое послание от губернатора Энгельгарда, составленное им самим. Николай Богданович счел, что далеко не все предусмотрено в ордерах Сената, многое следует уточнить и предпринять. Прежде всего, для кареты государыни должно приготовить лошадей ценой не меньше как по пятидесяти рублей, одношерстных, с пристойными хомутами и хорошо одетыми почталионами, то есть возчиками. Причем лошади должны быть не жеребые и завременно приучены ходить цугом. Должно приготовить и запасную четырехместную карету для государыни, и держать в поездке одного плотника и одного кузнеца с инструментами. Три молодых шляхтича, желательно в кафтанах с аксельбантами, должны ехать до Кричева верхом перед главной российской каретой, но если паче чаяния происходить сие будет летом, а не зимою, следует избрать такое расстояние, чтобы не пылить на Екатерину Алексеевну. «Насколько помню, — писал далее губернатор, — дорога к городу и от Пустынок, и от Хославичей весьма крута, и если государыня будет ехать зимой или весной по гололедице, следует держать там несколько сильных мужиков с веревками и крючьями.
Далее, чтобы никто не смел ни в каретах, ни в колясках, ни на дрожках или повозках ехать навстречу императрице, а коли появятся таковые, должно им тотчас остановиться на обочине и выйти для поклонов государыне.
В шинках чтобы никого допьяна не напаивали под страхом неминуемого наказания, а в городе поставить дневные и ночные караулы, дабы неупустительно блюсти тишину, чистоту и безопасность. Если же явятся такие предерзкие, которые своими прошениями и жалобами утруждать Ее Величество осмелятся, наказывать публичным истязанием плетьми, отсылкою на каторгу или поселением в Нерчинск».
Конечно, по улицам, где предстояло проехать императрице, следовало исправить заборы и крыши, а над дверями и окнами повесить сосновые венки или хотя бы украсить живыми ветками. Еще следовало вывесить на улицу какие у кого сыщутся портища, суконные, стамедные, или такие, из чего делаются плахты, равно ковры и пилимы, так, чтобы покрылись призбы, т. е. завалины.
«А вот если у кого в доме случится оспа, корь и тому подобная прилипчивая сыпь, оным запрещается из дому выходить».
Имелось также уточнение обеденного меню: «Приготовить два ведра сливок, а вино должно поставить французское и водку французскую, а не вашей мерзкой винокурни, и пиво не купцом Рогом сваренное, а настоящее аглицкое».
Имелось ко всему этому и добавление, писанное с особым нажимом: ежели кто из господ дворян ослушается, то подвергнет опасности свою честь, жизнь и имение.
Послание это и зачитал Родионов на очередном собрании лучших людей. И немногословное сие добавление произвело особенно хорошее впечатление. Обер-комендант посмотрел в лица и увидел, что не ослушается никто.
И еще один постскриптум имелся в письме губернатора, зачитывать который Родионов не стал. Был он писан иным почерком — мелким и не столь уверенным, по-видимому, им самим.
«Андрей Егорович, есть особливая к Вам просьба. Пятнадцать лет минуло со времени Воссоединения. Это, конечно, немало. А коли учесть, что люди мстиславские никогда не порывали связь — и хозяйственную, и духовную — с Россией, этого срока достаточно вполне, чтобы они почувствовали себя гражданами великой империи, с ней связывали сегодняший день и завтрашний. Однако, прямо скажем, велико у нас влияние католицизма, языка польского, а значит и Польши. Есть лица, ненавидящие Россию, и присуще сие прежде всего полякам по вере и рождению. Может статься, найдутся такие и у вас. Есть опасение, что могут они нарушить спокойное течение событий, поскольку поляки и в прежние времена отличались особенным до странности патриотизмом. А лицам, пораженным сим с виду благородным качеством, как известно, не страшны любые наказания. Имейте это, Бога ради, в виду».
Прочитав постскриптум, Андрей Егорович Родионов нахмурился и задумался. Неужели есть таковые в этом тихом городе? Первым побуждением было показать письмо Волк-Левановичу, но тут же подумал, что не зря Энгельгард самолично дописывал письмо, а значит, послание сие — абсолютная конфиденция и показывать его никому не следует. Но и обойтись без такого разговора нельзя.
Речь, конечно, шла не о хлопах или купцах, мещанах, а только о шляхте. Ничего пока не потеряв в положении и имуществе, они чувствовали себя обиженными: пострадал шляхетский гонор даже у тех, кто был беден как последний хлоп. Императрица подтвердила Статут Великого Княжества Литовского, не отменила и сеймики, на которые собиралась уездная шляхта, но все равно большинство чувствовали себя отстраненными от решения важных уездных дел. Что значат дворянские собрания раз в три года, если сеймики собирались не по расписанию, а по необходимости, если перед уездной шляхтой отчитывались депутаты даже вального сейма. Родионов знал в лицо большинство шляхтичей. Кто из них мог бы замыслить устроить беспорядок? Кто мог ради идеи Речи Посполитой пожертвовать жизнью своей и родных, своим пусть и небогатым имуществом? Нет таких.
Но тревога усиливалась.
Когда, казалось, приготовления были закончены полностью, вдруг поздним вечером ворвался в Благочинную управу Ждан-Пушкин.
— Топчаны! — почти панически кричал он. — Кровати! Перины!
Родионов от его крика вспотел в одно мгновение. Забыл, можно сказать, самое главное!
Тридцать два перьевых матраса необходимо для свиты и один пуховый для государыни. Кроме того, надо где-то уложить двести с лишним мужиков обслуги.
— Да бог с ними! — зло крикнул Родионов, утирая платком лицо и шею. — Пускай хоть на полу спят в трапезной!
И в самом деле, строить топчаны было поздно.
Ну и что делать?
Выход виделся только один: разобрать свиту по домам лучшей городской шляхты. Мужиков сопровождения распределить среди купцов и мещан.
Но Екатерину Алексеевну на старый матрас не положишь.
Утром во все концы уезда помчались нарочные добывать куриный и гусиный пух для ложа императрицы.
Покушение на архиепископа
Возвращаясь с вечерни, архиепископ Георгий Конисский услышал сзади торопливые шаги, затем быстрый бег и тяжелое дыхание, хотел было оглянуться, но не успел: кто-то сильно толкнул его сзади, так что он полетел в сугроб на обочине, сорвал с головы лисью шапку, начал было стаскивать с плеч полушубок, но вдруг, словно испугавшись, бросился прочь. Разглядеть в декабрьской тьме разбойника преосвященный не смог: он тотчас скрылся из виду. Боли поначалу никакой не почувствовал, но и подняться не мог. И холода не чувствовал, хотя было очень морозно, — выручал новый полушубок, что пошил ему шорник Селивон, его прихожанин, добрый человек. Он копошился в снегу, пытаясь встать на ноги, и падал. И помочь было некому: Могилев в такое время город безлюдный. Наконец послышался скрип снега под ногами на другой стороне улицы, преосвященный громко застонал, призывая прохожего, и скрип прекратился, видимо, тот остановился и прислушался. Однако кожушок был светлый, не выделялся на снегу в темноте, и преосвященный снова застонал: здесь я, помогите. Человек услышал, тотчас направился к нему, а наклонившись, чтобы разглядеть, охнул: «Владыко?» Именно шорника Селивона и подарил ему случай и Господь. Селивон подхватил его за подмышки, поставил на ноги. «Можешь идти, владыко?» Нет, самостоятельно идти не получалось: не слушалась правая нога. Сообразив, Селивон подхватил его за поясницу, преосвященный обнял его шею — кое-как потащились. Впрочем, идти было недалеко, меньше полуверсты, а Селивон знал, где дом епископа, — бывал у него не раз: то дров помогал наколоть, то снег разбросать, калитку покосившуюся перевесить, заборчик поправить — сам епископ был в этих делах неловок. Шли медленно, с остановками и почти не разговаривали: боль в ноге усиливалась. Поняв, что отец Георгий замерзает, Селивон напялил на него свою драную шапку — лучше, чем ничего. «Кто ж тебя, владыко? За что?» Но и сам понимал, что ответа не будет, а вопросы задавал для сочувствия. Впрочем, оба могли предполагать, кто и за что, но не пойман — не вор.