Слухи о том, что войска Абдулмеджит-хана двинулись в сторону Куммет-Хауза, переполошили всех от мала до велика. Наиболее впечатлительные начали поспешно покидать Куммет-Хауз, заражая нервозностью остальных. Эмин-ахун, послав парламентеров в Астрабад, предупредил повальное бегство. Узнав об остановке иранского войска, люди немного успокоились. Однако сам Эмин-ахун был далеко не спокоен. Он не верил иранцам и частенько в разговоре с близкими говорил: «Кизылбаш — он был и останется кизылбашем. Рано или поздно, но мы должны искать защиты в иных местах». А иногда, в минуты откровенности, добавлял: «Молите у аллаха скорейшего прихода наших кровных братьев из Турции!» Он утверждал, что только Турция, которая является истинным знаменосцем ислама, может стать подлинной защитой и опорой всех мусульман. Несколько лет назад он ездил в Каабу[92] и познакомился с эференди, известными в Мекке и Медине. С тех пор дорожку к Куммет-Хаузу для различных ревнителей веры никогда не заносило песком.
Связь Эмин-ахуна с турками не была тайной для Астрабада. В течение ряда лет сам Абдулмеджит-хан наблюдал за гостями Эмин-ахуна, но до поры ничего не предпринимал. И если бы не арест Шукри-эффенди, Эмин-ахун до сих пор не знал бы, что находится под наблюдением.
Арест Шукри-эффенди серьезно обеспокоил его и он начал даже подумывать о Хиве и Бухаре, но тут же махнул рукой: нет, его хивинские и бухарские единомышленники пять раз в день читают намаз, оборотясь лицом к Турции. Значит, только она. А может быть, Россия? Но при одном упоминании о России ахуну делалось нехорошо. Именно это и являлось основной причиной того, что Эмин-ахун не порывал окончательно с Астрабадом и пытался уладить дело миром. В противном случае ему пришлось бы стать на сторону сердара Аннатувака, а разве не у Аннатувака советчиком Махтумкули? И разве не Махтумкули уже не первый раз начинает разговор с богопротивного Аждар-хана?
Эмин-ахуну было очень трудно. Он не мог откровенно, как Борджак-бай, пойти на сделку с Ираном. В то же время у него недоставало ни решимости, ни уверенности призвать народ к мечу справедливости. Конечно, хаким будет недоволен ответом, который передаст ему Борджак-бай. Однако не до такой степени, чтобы придти в ярость и двинуть войска на Куммет-Хауз, так как он, ахун, оставил место надежде, пообещав сделать все, что в его силах, чтобы сдержать народ. Хаким ведь не дурак, чтобы размахивать плетью, увеличивая число своих врагов. Прошли те времена, когда достоинства человека оценивались по количеству его врагов, нынче каждый старается из ягнячьей шкурки шубу сшить — из врага хоть плохонького друга сделать…
— К вам гости, таксир!
Эмин-ахун равнодушно покосился на талиба[93], тяжко вздохнул. Кто только не приезжает к нему в эти дни! Каких только разговоров не наслушался он за последнее время! Он устал и от раздумий, и от гостей, и от разговоров. Однако долг вежливости — превыше всего, и Эмин-ахун устало поднялся, кинул старенький домашний халат на канары с пшеницей, надел новый, полосатый, разгладил закрывающую всю грудь белую бороду, обулся и вышел встретить гостя.
Выстроившиеся около дома, как вымуштрованные солдаты, талибы разом сложили руки и поклонились. Эмин-ахун еле кивнул, высматривая приезжего. Им оказался крупный чернобородый веснушчатый человек. Ахун узнал одного из людей Борджак-бая и с душевным смятением пробормотал про себя:
— Побереги нас, создатель, от худа!..
Оказывая почтение хозяину, гость еще вдали спрыгнул с седла и пошел навстречу ахуну, ведя коня в поводу. Однако от приглашения зайти в дом отказался.
— Мне всего несколько слов сказать вам, таксир, лучше бы без свидетелей!
Эмин-ахун посмотрел на шпиль минарета, четко рисующийся в утреннем небе, подумал и сказал:
— Пойдемте… Я должен выйти к народу. Пока дойдем, вы мне объясните свое дело.
Дело заключалось в одной-единственной фразе, но она заставила Эмин-ахуна вздрогнуть, как от удара хлыста, и приостановиться.
— Меня вызывает господин хаким? — переспросил все еще не веря.
— Да, — подтвердил веснушчатый посланец. — Он час в Гямишли, вчера вечером приехал.
— Еще кого вызвал?
— Этого я не знаю, таксир. Кроме Борджак-бая из наших там никого нет. Говорят, не сегодня-завтра будет освобожден Адна-сердар.
— Сам хаким говорил это?
— Люди слышали, что обещал Борджак-баю.
Неторопливо переступая по мягкой пыли, ахун подумал: «Вызывает господин хаким… Зачем вызывает? Если поедешь, наверняка придется брать на себя массу обязательств, давать обещания; не поедешь — станешь явным врагом государства. Что делать? Один аллах ведает, откуда повеет ветер завтра…»
Глядя, как кончик поводьев чертит тонкую вилюшку по дорожной пыли, чернобородый сказал негромко:
— Борджак-бай передать велел, пусть таксир не опасается — опасности нет никакой.
Эти слова уязвили самолюбие ахуна: гость раздумье принял за трусость. Но не объяснять же ему своих мыслей! И Эмин-ахун спокойно возразил:
— Неужели, иним, Борджак-бай думает, что мы боимся за свою жизнь? От судьбы своей никто не спрячется, хотя, хвала аллаху, до сих пор сам создатель был нашим защитником. Да не лишит он и дальше нас милости своей!.. Дело, иним, не в моей голове. Народ убедить невозможно — вот что заставляет тревожиться. Люди совсем дурными стали.
Помолчав гость спросил:
— Что мне передать хакиму, таксир?
Ахун ответил не сразу.
— Пойдем, иним, к минарету, — сказал он, — послушаешь, что люди говорят. А остальное я добавлю.
— Нет, таксир! — отказался веснушчатый. — Я должен слышать ответ от вас, а не от людей. Скажите, что передать. и я поеду, не задерживаясь.
Красивая борода Эмин-ахуна дрогнула. Но сдерживая чувства, он спокойно сказал:
— Что ж, тогда, иним, скажи хакиму, что Эмин-ахун приехать сейчас не может. Не знаю, видно, простудился я, что ли, все тело ноет. Встал с постели только потому, что необходимо поговорить с народом. Ходят разные проходимцы, сеют панику, мутят людей. Сам, вероятно, видел, сколько их стоит наготове со связанными пожитками. Только крикни — немедленно побегут без оглядки. Вот и надо их успокоить. Ты, иним, скажи Борджак-баю, а он пусть объяснит хакиму, что я сторонник спокойствия. Бродяжничество к лицу диване[94], а мирный народ должен жить на одном месте. Я прекрасно понимаю, что никто не обретет спокойствия, бегая от государства. Беда, что многие не понимают этого. Но я сделаю все, что в моих руках, чтобы не позволить неразумным седлать коней. Пусть Борджак-бай заверит в этом господина хакима. И просьбу мою передаст: пусть войско не переходит Гямишли. Если перейдет, тогда у меня не хватит сил сдерживать народ. Да и никто уже не сдержит. Так, слово в слово, и передай, иним, Борджак-баю. А он пусть расскажет хакиму. Понял меня?
— Понял, таксир.
— Ну, вот и молодец, пусть твоя жизнь будет долгой. Счастливого тебе пути, иним!
— Будьте здоровы, таксир!
Не успел гость скрыться из глаз, как на правом берегу реки показалось семь или восемь всадников, скачущих в клубах пыли по направлению к селу. Они прогрохотали по мосту через Гурген и направились к дому ахуна. Толпа, давно уже заприметившая их, ринулась туда же. Поспешил и ахун, гадая, кого это еще принесло.
А принесло такого гостя, о встрече с которым Эмин-ахун думал меньше всего. Однако настроение людей по всей видимости не отвечало настроению ахуна. В толпе люди возбужденно и радостно переговаривались:
— Смотрите-ка, Махтумкули!
— Неужто он самый?
— Где, где Махтумкули?
Люди старались протиснуться поближе к приезжим, позабыв, что надо дать дорогу ахуну. Он рассердился громко сказал:
— Расступитесь! Отойдите!
Толпа пропустила его, но без обычной торопливой услужливости, — это сразу с чувством неприязни к приезжим отметил Эмин-ахун. Он остановился возле двери кибитки и позвал нескольких аксакалов: