— Ах ты моя работница! Где это ты себе пальчик измазала?
Слышу голос суровый, властный:
— Как вам не стыдно, мамаша! Да разве можно ребеночка распеленывать. Вот и доверь вам. На минуту нельзя отвернуться…
Это старшая сестра. Я ей поперечила:
— Моя девочка… Моя, а не ваша.
— Вашей она будет, когда мы вас вместе с ней выпишем. А пока мы за нее перед государством в ответе.
Как она это сказала, все женщины в палате так и грохнули:
— Перед государством! Скажете тоже…
А старшая сестра не сдалась:
— Человек родился, а не кто-нибудь…
Все снова засмеялись. Мы вообще в палате много смеялись. Кто-нибудь скажет хоть чуть-чуть смешное — смеемся…
Это не перед родами. Там охи, вздохи, стоны. А одна, молоденькая, вроде меня, отчаянно своего мужа ругала. Он у нее плотогон. Они на плотах в речной порт прибыли. Ее с плота сняли — и прямиком в родилку. Как только мужа не обзывала. А потом все к окошку бегала — не пришел ли ее Игорек? А Игорек ростом почти в два метра… И сын в него родился — шестьдесят два сантиметра, вес почти четыре килограмма. Не то что моя девочка — рост пятьдесят два, вес три двести. Хотя тоже ничего, сдобненькая…
Девочка моя, девочка. На второй же день я стала ев называть Ниночкой, а о Яшеньке и не вспоминала.
Мамаши в приемные часы к окошкам бросались — хоть как-нибудь, жестами, знаками, но поговорить с родными, С подружками.
Ко мне приходила только Липа и однажды Владимир Николаевич. Соседка по палате, жена плотогона Тамара, спросила:
— Муж? Ничего, парень видный. Где работает?
— Нет, говорю, не муж. Сосед… Мой, говорю, в командировке…
Тамара даже привстала на кровати,
— В командировке? Что он у тебя — сильно занятый? Или дурной?
Что я могла ответить?
Соседки по палате выписывались. А меня задержали — поднялась температура. В окно было видно, как сходили они с крылечка: впереди бабушка с младенцем, потом муж бережно вел жену.
Бабушки оказались почти у всех. Только у Тамары обошлось без бабушки. Но зато пришла вся бригада — человек пятнадцать: все — и мужчины и женщины — загорелые, крепкие, а двое мальчишек, как головешки, черные. Подкатили на трех такси. Шоферы стекла опустили, смеялись. А когда Тамара на крылечке показалась, тихонько погудели.
А за мной — одна Липа… Хорошо, что развеселая семья плотогонов увезла Тамару…
О нем, о Константине, я вспоминать перестала. До рождения Ниночки, оставаясь одна, я о нем думала. Мысли были какие-то расплывчатые, неуловимые. Хочу о чем-нибудь вспомнить, а сама даже лица его ясно представить не могу — одни только сросшиеся брови…
Да как я могла тогда? Пожалела? В его искренность поверила. Говорят, «наваждение». Выдумали это слово, чтобы себя оправдывать, глупость хоть чем-нибудь прикрыть. И не только глупость, а еще бесчестность. Как я могла без любви? Я же не любила его. Да разве можно его любить…
После рождения Ниночки я о нем как будто забыла. Он, слава богу, не знал, где я живу, а разыскивать меня ему ни к чему. Я это совершенно отчетливо понимала. А у меня было столько новых хлопот! Кормить по часам — Липа мне свой будильник подарила, покормишь и заведи на следующее кормление; пеленки, распашонки стирать, сушить и горячим утюгом проглаживать; комнату прибрать, обед приготовить. И еще дело появилось. Молока у меня много было. Я сначала его выливала. Липа узнала и страшно рассердилась:
— Разве можно? Ты знаешь, как некоторые несчастные матери мучаются? Каждой малюсенькой бутылочке рады-радешеньки.
Стала ко мне приходить няня из детской консультации, забирать мою «продукцию».
Соседи укладывались рано. Владимир Николаевич до конца последних известий досиживал, а Липа с Ирочкой засыпали еще раньше. Наступала в нашей квартире тишина, и вот тогда меня охватывала тоска! Хорошо еще, полбеды, если я поплачу в подушку, чтобы соседи не услышали. А как не плачется? И время, кажется, остановилось. Гляну на будильник — одиннадцать. Думаю, прошло не меньше часа, посмотрю — всего пять минут двенадцатого.
И не выходит из головы Коля. Его ясно видела — лицо, таксе родное, глаза. Голос его слышала, так близко, что даже испугалась — не галлюцинация ли?
Чаще всего вспоминала, как мы с ним впервые встретились,
…Люська Сухарева познакомилась на катке «Динамо» с чехом из МГУ. Он попросил ее на другой день вечером прийти к Центральному телеграфу. Место в Москве известное — десять тысяч свиданий в день. Только колоннада Большого театра может соперничать с телеграфом, а теперь кинотеатр «Россия». Люське и хочется и страшновато немного — не свой парень с часового завода. Хотя и братская страна Чехословакия, а все же иностранец. Позвала она нас с собой.
Не успели мы свою наблюдательную позицию около газетного киоска освоить, как чех подошел и представился:
— Я есть Иржи Бруннер… Ваша товарка Люся мне сказала, что мы, то есть вы, с удовольствием пойдем в кино…
В прошлом году весной Люська приезжала в Москву погостить. И все время тараторила:
— Мой Иржи, мой Иржи… У нас в Праге…
В кино «Москва» я увидела Колю. Леночка Шапошникова шепнула:
— Что это он с тебя глаза не сводит? Как на музейный экспонат смотрит.
— Кто?
— Синий…
— Не вижу никакого синего.
— А ты посмотри, какие глаза, совсем синие. Отвернулся. Ничего, повернется.
Он на самом деле повернулся.
Тут начали в зал пускать. И на лестнице мы почти столкнулись. Он сказал:
— Извините…
Ленка прыснула и ответила:
— Пожалуйста, ради бога…
Я ее за рукав дернула, а то она могла такое наговорить;
От судьбы, видно, не уйдешь. Иржи себе и Люське билеты заблаговременно купил. А мне с Ленкой по своему аспирантскому удостоверению выклянчал у администратора на предпоследний ряд. Сзади оказались этот синеглазый с товарищем. В кино они себя хорошо вели: не приставали, не заговаривали, хотя мне очень хотелось, чтобы он что-нибудь спросил, пошутил.
Мы с Ленкой раньше всех на улицу выбежали и стали Люську с Иржи ждать. А на улице снег шел — тихий, большими хлопьями. Коля с товарищем мимо прошли, и не Коля, а приятель сказал:
— Снегурочки! Вы случайно не деда-мороза поджидаете? Он в парикмахерской, бреется.
Ленка его обрезала:
— Остряк-самоучка. Вам бы в цирк, Олегу Попову ботинки шнуровать.
Он в нас снежком бросил. Ленка в него. Потом Коля не выдержал — и в меня. Я в него…
И снег нам был нипочем — часа два ходили по Садовому кольцу: дойдем до Смоленской, повернем — и до Маяковской. И все время шел снег.
Снег, снег… Спасибо тебе, снег!..
Коля разыскал меня в январе. И тоже шел снег.
Было воскресенье. Позвонили. Я сидела у Лины. Владимир Николаевич открыл. Слышу, спрашивает:
— Надежда Яковлевна дома?
Владимир Николаевич принял его за Константина. А для такого случая он получил от Лины самую точную инструкцию.
— Какая Надежда Яковлевна?
— Потапова…
— Здесь такой нет. Не живет.
— А мне справку дали — живет.
— Ну и звоните к этой самой справке.
И Владимир Николаевич хлопнул дверью. Снова настойчивый звонок.
— У меня справка. Живет.
— Вам же сказали, гражданин! Не живет. Жила. А теперь не живет. Уехала.
— Куда?
— Не сказала.
— Правда, уехала?
— Гражданин, вам же сказали!
Снова хлопнула дверь. Владимир Николаевич щелкнул замком, а у меня сердце: тук-тук, тук-тук — часто-часто, того и гляди остановится…
Я к окну. Вижу, Коля бумажку рассматривает, на номер нашего дома смотрит. Постоял и пошел к автобусной остановке.
А я стою у окна. Стою и смотрю, как он уходит…
ЧТО-ТО ТУТ НЕ ТАК…
Чем можно измерить телефонные разговоры? Минутами? Секундами? Вообще временем? Нет, нельзя. Тут нужно другое измерение — не временем, а объемом мыслей, чувств, беспокойства, радости, гнева, печали, — всем, что приносит в разум, в сердце такой привычный черный предмет из пластмассы.