Раздались дружные аплодисменты.
Елагин предложил слушателям высказаться по поводу прослушанного произведения. Откликнулось сразу несколько человек.
Первым выступил Сумароков. Он обрушился на молодого поэта со всею своею необузданной горячностью. Упрекал Хераскова в попрании всех незыблемых правил трагической пиитики.
— А кто их устанавливал, эти незыблемые правила? — крикнул с места Херасков.
— Мы! — гордо сказал Сумароков. — Творцы языка российского. По примеру великих гениев Корнеля и Расина.
— Ну, а мы установим свои правила, и без подсказки Расинов ваших, — уверенно сказал Херасков и более уже не прерывал своих критиков ни одним словом.
Сумароков говорил долго. Упрекал молодого поэта в забвении трех священных сценических единств, в опрощении высокого пиитического стиля, в пользовании словами обыденными и подлыми, в низведении поэзии с небес на землю, в страстности неприличной и непозволительной. И еще во многих смертных грехах против священного искусства Аполлонова.
Федор Волков, которому необычайно понравилось произведение нового поэта, никак не мог понять, что заставляет уважаемого им Александра Петровича переться противу истины и очевидности.
Шепнул об этом Олсуфьевой.
— Жрец, оберегая своих жирно умащенных божков, оберегает самого себя, — ответила Елена Павловна.
Ломоносов высказался в том смысле, что мол, творение не закончено, носит отрывочный характер, а потому и не дает возможности судить о нем в целом.
Тредьяковский ставил в вину автору то, что в произведении все уж слишком ясно. Нет ничего от священного оракула, такого, над чем следовало бы хорошенько поразмыслить непосвященным.
Суворов сказал кратко:
— Победителей судить — дружбу с глупостью водить. Я чую в новом поэте победителя. Остальное покажет время.
Говорили еще многие. Перевес в общем клонился на сторону нового поэта. После этого Суворов прочитал свои диалоги. В них было много едкой иронии, тонких и остроумных намеков, незаметных выпадов по адресу весьма заметных особ, которых многие тотчас узнали, хоть и утаили узнанное про себя. Это была несомненно сатира, но не грубоватая, в духе Кантемира или Сумарокова, а искусно замаскированная, со скрытым жальцем, колющим исподтишка. Словом, сатира не для детей.
Произведения молодого офицера многим в глубине души понравились более, чем это было заметно по обмену мнений.
После Суворова приступил к чтению своего «Демофонта» Ломоносов.
Знаменитый поэт производил впечатление добродушного увальня. На сей раз ему вдобавок еще нездоровилось.
Он начал без всякого воодушевления, скучно и понуро, как будто отбывая неприятную повинность, однако постепенно оживился, поборол скуку и безучастность. Лицо засветилось добродушной, подкупающей улыбкой. Эту улыбку так любили и ценили люди, близко знавшие Ломоносова, считая ее за отражение его внутреннего гармонически-спокойного мира.
Михайло Васильевич читал совсем просто, без всяких повышений и подчеркиваний стиха, чуточку нараспев. Стихи казались безукоризненно правильными, лились плавно и свободно, как они не лились ни у кого и никогда еще на русском языке.
Создатель русского стиха несомненно сознавал это и немножко кокетничал своей непринужденностью в обращении со словом. Увы! В этой лиро-эпической поэме, названной автором почему-то трагедией, не было и тени того, чем потрясает и волнует трагическая речь. Это был скорее гимн спокойно-вдохновенного певца-рапсода, чем до глубин души взволнованная страстью речь трагика. Зачарованные лирическим потоком плавно текущих слов и образов, слушатели совсем забыли о том, что им читается трагедия.
Первым, по окончании чтения, указал на это Сумароков. И на этот раз, сбросив с себя колдовство лирических чар, с Александром Петровичем должны были согласиться почти все без исключения. Трагедия была признана лиро-эпической поэмой, против чего не возражал и автор. Широко улыбнувшись, он сказал:
— Если утверждают, будто поэтом нужно родиться, что в полной мере спорно, то трагиком родиться нужно обязательно, что совершенно неоспоримо.
После этого вечера, впервые приобщившего комедиантов к течению широкой общественной мысли, горячий обмен мнений в общежитии длился далеко за полночь. В течение ближайших дней, по малейшему поводу, он много раз возобновлялся. Особенно увлекались вопросами словесного творчества трое: Федор Волков, Михаил Попов и Дмитревский. Последний, проживая в корпусе, все же ежедневно улучал часок, чтобы забежать к своим приятелям.
В дальнейшем посещения комедиантами собраний «Общества любителей российской словесности» стали обычным явлением.
«Вечный спутник»
Сумароков получил, наконец, из Москвы сообщение: особа по имени Татьяна Михайловна Мусина-Пушкина в первопрестольной не проживает. Перечислялось несколько однофамилиц, но все они носили другие имена и принадлежали к высшему кругу. Александра Петровича заметно огорчила эта неудача, зато Федор почувствовал странное облегчение.
Похоже было на то, как будто он дочитал до конца какую-то страшно тревожную, мучительно волнующую книгу, в которой все окончилось к общему благополучию. Или доиграл ощупью нетвердо выученную роль, трудную и ответственную, решающую его участь, и все же вышел из испытания без больших огорчений.
Проверяя, по укоренившейся издавна привычке, свои сокровенные чувства и переживания, Федор пришел к неожиданному выводу. Книга не окончена. Она имеет дальнейшее продолжение, но только написанное совсем в ином тоне. Его чувство к Тане не угасло, оно только изменилось, перешло в особое состояние, чарующее своеобразной сладкой болью, тихой и кроткой, полной лирической грусти. Эта грусть по-особому тревожна и приятна. Как видно, этому чувству суждено окутать, переплести всю жизнь до конца.
Жизнь яркая и солнечная, полная света и счастья, не удалась. Это ясно. Что ж, можно жить и отражением ее — воспоминанием о прошлом. Пусть Таня будет тем недостижимым, обладание которым выходит за пределы нашей власти. Пусть она исчезла из жизни, — она никогда не исчезнет из сердца.
А Олсуфьева? Олсуфьева — совсем другое. Таня — мечта. Олсуфьева притягивает всем своим существом, красивым и плотским. Таня — только какою-то неуловимою частью своей души. Чем чарует одна, того никак нельзя требовать от другой.
Олсуфьева — из числа тех женщин, которые вынуждают делать глупости, идти на безрассудства, на преступления, одна из тех, которые при удаче властвуют над миллионами.
Таня способна внушить только тихое и кроткое чувство. Мечту о том, что грезится в сновидениях, но никогда не осуществляется наяву.
«А что, если я ошибаюсь и в той и в другой? И вообще не знаю жизни? Что, если мне суждено только ошибаться и ничего более?» — с тоскою думал Федор.
Стараясь выяснить некоторые мучившие его вопросы и хоть несколько отвлечься от томительных чувств, Волков решил попробовать написать драму. Это должна была быть совсем простая и правдивая история человека, роковым образом лишенного способности провидеть будущее. По идее, выраженной несколько символически, эта драма или трагедия сводилась к следующему.
Человек, делая множество произвольных и большею частью совсем ненужных остановок на своем жизненном пути, равнодушно проходит мимо того единственного места, где ему следовало бы остановиться. Эта однажды пропущенная точка не остается недвижно где-то позади, как все другие, а роковым образом следует за человеком по пятам до самого конца его пути. Как бы далеко человек ни ушел, — оглянувшись назад, он всегда и неизменно увидит за собой эту неисчезающую веху, единственную, возле которой ему надлежало остановиться.
Драма должна была носить название «Вечный спутник».
Федор с жаром принялся за сочинение этой пьесы, посвящая ей все свое свободное время. Через некоторое время он почувствовал, как бесконечно расплываются слова и мысли, как все получается тускло, вяло и неубедительно. Требовалось поставить себе какие-то преграды, сжать растекающиеся мысли в какие-то тиски.