Кончилось тем, что рассвирепевший бригадир буквально вытолкал в шею ученого медикуса. Тот, перепугавшись, пробежал мимо своей кареты и опамятовался только за воротами.
По докладу Бургаве императрице комедиантский флигель был тщательно изолирован, и всякие сношения двора со Смольным временно были прекращены. Это было немалое лишение для императрицы, так как она очень любила соленые огурцы, которые поставлялись к ее столу из Смольного.
Лейб-медикус пожаловался царице на грубость Сумарокова. Сумароков пожаловался на трусость, неспособность и бесполезность немца, бросающего больных на произвол судьбы. Умолял императрицу отрядить в Смольный на время болезни комедиантов «немудрящего фершала», но только непременно русского, который не боялся бы прилипчивости горячки и мог оказать больным необходимую помощь.
Императрица уважила просьбу Сумарокова и отправила в Смольный на жительство, «впредь до выздоровления комедиантов», военного фельдшера Петрушина, но решительно воспретила самому Сумарокову посещать Смольный.
Александр Петрович и не думал считаться с этим запрещением. Ежедневно он навещал больных, обычно под вечер, чтобы не особенно бросалось в глаза. В ближайшие же дни свалились еще двое — Куклин и Иконников.
Сумароков не один навещал больных комедиантов. Рискуя навлечь на себя гнев императрицы, Елена Павловна почти ежедневно урывала несколько часов, чтобы проведать больных. Она переодевалась в платье своей горничной, выходила из кареты не доезжая Смольного и проделывала остальную часть пути пешком. Из ее дома больным доставлялось все, чего они не могли получить в Смольном: укрепляющие напитки, фрукты, варенье. Она же установила режим для больных, по совету своего знакомого придворного врача, англичанина Уилкса. Комедианты проболели около месяца, после чего быстро начали поправляться.
Наступила середина мая. Петербургская весна была в полном разгаре. Больные большую часть времени проводили на воздухе. Выздоровление шло не по дням, а по часам. Слабее других были Дмитревский и Попов, заболевшие первыми. Однако и они быстро восстанавливали свои силы.
Сумароков бывал, уже не стесняясь, днем. Гулял с выздоравливающими по саду, заказывал им укрепляющие кушанья, строил планы. Обещал в недалеком будущем повезти всю компанию в Москву, куда собирался выехать двор.
Часто наведывалась — тоже открыто — Елена Павловна. Однажды она позвала Федора прогуляться на берег Невы. Он пошел, хотя и не особенно охотно. Это не могло укрыться от Олсуфьевой. Она сказала ему:
— Может быть, вам неприятно бывать со мною? Я ведь не настаиваю.
— Ах, что вы, что вы, Елена Павловна! Вы знаете, как все мы бываем вам рады. А что касается моей угрюмости, вы на нее не обращайте внимания. Я родился невеселым.
— Я знаю источник вашей невеселости. Кое-что слышала… Надеюсь, это со временем пройдет.
Федор невольно покраснел. Сказал:
— Ничего вы не могли слышать, ибо и слышать-то нечего было.
— Значит, я ошиблась. Впрочем, все ваше при вас и останется. Я ни в малейшей мере не навязываюсь на откровенность. Посмотрите лучше, как хороша Нева. Посидим здесь немного.
Они уселись на высоком мшистом пригорке, под соснами.
— Да, Нева… — задумчиво заговорила Елена Павловна. — В ней столько обаяния. В нее можно влюбиться, как в живого человека. Я могу целыми часами просиживать одна, смотря на ее ласковое, плавное течение. Она меня так и влечет. Мне, вероятно, суждено утонуть. Да я бы, пожалуй, ничего не имела против этого.
— Какие вы вещи говорите, Елена Павловна!
— Какие? Самые обыкновенные. Разве нельзя говорить о том, о чем часто думаешь? Это для меня непонятно. Я что думаю, то и говорю. Вот скоро настанет время, когда можно будет начать купаться. Я купаться люблю. И именно в Неве, вечерами. Уйду далеко-далеко одна по берегу, туда, где людей нет, разденусь — и бултых в воду! Сначала обожжет, а потом становится приятно и выходить не хочется. Я плаваю хорошо. Заплыву далеко и покачиваюсь на волнах без движения. Вот тогда мысль, что умру, часто приходит в голову. И всегда без всякого страха. Вообще мне, вероятно, суждено уйти из жизни как-нибудь просто и незаметно. Вроде того: погрузиться в воду — и нет тебя более. Как будто никогда и не было.
— На вас сегодня какой-то похоронный стих нашел, — с улыбкой сказал Федор. — Это к вам не идет.
— А с вас этот стих никогда не сходит. И это к вам идет.
Он посмотрел на ее тонкий профиль, на ее лицо, такое безмятежное и бесстрастное с виду, на полуоткрытые, красиво очерченные губы, уловил в ее глазах какие-то светлые точки, как будто в них, колеблясь, отражалась бегущая вода, и почувствовал порыв откровенности.
— Я не всегда был таким, — сказал он. — Моя… ну, угрюмость, что ли… появилась сравнительно недавно. Родился и вырос я очень жизнерадостным, кипучим и деятельным человеком. Даже буйным, пожалуй, чуточку. Я таким и был все время, до приезда сюда. Â здесь я стал совсем другим. Как будто потерял что-то, ради чего только и стоило жить. Гнусное положение! Кому-то, для чего-то, понадобилось вырвать живое существо из привычной родной среды, забросить к чорту на кулички и сказать: теперь ты будешь иначе жить, по-новому. А если я не хочу иначе и по-новому? Человеку, как и растению, нужно зацепить за что-то корни, чтобы не погибнуть. А здесь я не вижу, за что их можно зацепить…
— Мы все здесь живем без корней, — сказала Олсуфьева. — Вы думаете, я над этим не задумывалась? Задумывалась, дружок. А ведь я — здешнее растение и, казалось бы, могла уцепиться корнями покрепче. А нет! Стелешься как-то по поверхности болота. Если бы я хоть знала, куда от этого можно уйти. И с кем. Вот вы говорите, что у вас была какая-то своя родная среда, которая вам приятна. Бросайте все и, невзирая ни на что, бегите в эту родную среду. Мне бежать некуда. А если вы этого не сделаете — вы тюря и тряпка!
Елена Павловна живо поднялась, отряхнула платье от прилипшего мха и сказала, уже шутливо:
— Наговорились, как меду напились. Поднимайтесь, увалень. Мне еще до дому семь верст киселя хлебать.
Расставаясь, Елена Павловна, сказала Волкову:
— Хотите быть настоящим человеком и мужчиной? Повинуйтесь только вашему желанию и никогда не насилуйте себя. Тогда я вас уважать буду. Да и все, полагаю.
Карантин со Смольного был снят 25 мая, после безбоязненного осмотра лейб-медикусом Бургаве совершенно оправившихся комедиантов. Сумароков насулил лекарю сотни русских и немецких лих, не исключая и «прилипчивой корячки». Немедленно после этого комедианты приступили с жаром к текущей работе. Все они, в особенности Федор Волков, совершенно истомились от вынужденного бездействия.
Победа при «Раттхаузе»
Сумароков получил от царицы разрешение занять любой пустующий дом в Петербурге, пригодный под помещение постоянного русского театра. Таких домов, конечно, было немного, и ни один из них для этой цели не подходил.
Александр Петрович приуныл.
Он мечтал о настоящем театре, красивой архитектуры, со всеми удобствами, с квартирами для комедиантов, и непременно где-нибудь в центре города.
Хотя бы найти что-нибудь временное, пригодное для репетиций и пробных спектаклей с комедиантским общежитием, так как Смольный, по причине удаленности от центра, был неудобен даже и для этой цели…
— Ваш театр должен помещаться непременно на Васильевском Острову, где находится все, что оным способно заинтересоваться, — сказала как-то Олсуфьева Александру Петровичу.
— Васильевский Остров весь на виду, там не предвидится ничего подходящего.
— А что будет мне, если я подыщу вам такое помещение?
— Расцелую.
— Дешево!
— Выберем вас театральным патроном на вечные времена.
— Это другое дело. Приходите в среду ко мне обедать с Волковым. У меня для вас кое-что имеется в виду.
Первыми словами Сумарокова, когда он и Федор явились в среду к Олсуфьевой, были:
— Что у вас имеется в виду, дорогая?