На том и порешили.
Сумарокову сильно была не по душе выбранная царицею вещь. Однако делать было нечего. Приходилось подчиниться.
Он без сожаления переделывал и перечеркивал вирши святого драматурга. Вставлял в комедию монологи и целые сцены собственного сочинения. Совершенно упразднил всех чертей, к великому огорчению Шумского. Ввел новые действующие персоны, каких-то «духов зла», разговаривающих галантно и благопристойно. Придумал для них особые темные одеяния. Совершенно упразднил хоры. Каждый день изобретал все новые комические интермедии. Перемежал ими скучное действие комедии. Ребята заучивали вставки безропотно, но по-своему.
В конце концов «Покаяние» стало совсем непохоже на ярославскую комедию.
Федор Волков считал выбор пьесы несчастьем. В нем бурлили неизрасходованные силы, требовавшие подходящего материала для игры, которая могла бы захватить всего актера. Материала такого не было, значит, не было и воодушевления. Пропадало желание работать. Волков считал почти неизбежным, что после первого представления «Покаяния» их всех немедленно отошлют в Ярославль. Написал об этом брату Ивану, наказав ему подготовить любимый ярославский театр к летнему времени.
Поделился как-то своими опасениями с Александром Петровичем.
Тот мягко взял его за талию и повел по залу:
— Дружочек! У нас есть группа соколов, а на остальное плевать. Пьесы нет — чорт с ней! Будет игра! Будут чудеса механики. Не мытьем, так катаньем. А там — возьмемся и за сурьезное, авось. Да ты думаешь, те, что нас будут смотреть, много в этом понимают? Чепухистика, братец. Я знаю, что вывезет: огонь и молодость. Внуши-ка это ребятам, — тебя они скорей поймут.
— Ребята французскими правилами недовольны, — дерзнул сказать Федор.
— А кто ими доволен? Чорт с ними, с этими правилами. Правила годны тогда, когда больше показать нечего.
У Федора немного просветлело на душе.
Сумароков приезжал ежедневно с утра. Часто оставался на целый день, обедая вместе с комедиантами. Ребята все теснее сживались со своим бригадиром. Александр Петрович отличал и ценил Волкова, обращался с ним как с близким другом. Таким же сердечным было отношение и ко всем ребятам, в особенности к Шумскому и Дмитревскому. К первому — за его яркую талантливость, ко второму — за его подкупающую манеру держаться и за удивительную переимчивость.
— Ваня придворным родился, и вот увидите — будет сенатором от комедиантов, — шутил Сумароков.
Александр Петрович часто сажал Федора с собой в карету и увозил его в город по делам.
Они вместе осмотрели большую сцену Зимнего дворца, где предстояло изобразить «Покаяние». Побывали в Немецком театре на Большой Морской, в котором предполагалось провести закрытое представление, без участия придворных зрителей.
Декорации и машины надлежало изготовить таким образом, чтобы они подходили на обе сцены и легко могли перевозиться из одного театра в другой. Долго думали, кому бы поручить изготовление декораций: русским живописцам, — но они были недостаточно опытны, — или итальянцам, блестящим мастерам своего дела, но вряд ли способным уловить своеобразный дух такого сугубо русского произведения.
— Все-таки надо итальянцам, — решил наконец Сумароков. — Только первоначально потребно будет их перекрестить.
Однажды с Сумароковым приехала в Смольный Елена Павловна Олсуфьева.
— Вот, гостью привез, — объявил Александр Петрович, вводя Олсуфьеву в столовую. — В актрисы приехала наниматься.
— Я бы не прочь, да начальство не пускает, — сказала Елена Павловна, здороваясь со всеми. — «Сама» говорит, что это неприлично, что для благородных девиц достаточно и благородных спектаклей. А я — девушка-паинька, должна слушаться. Я пока из любопытства, посмотреть, как вы здесь живете. Показывайте все, невежливые люди.
— Почему — невежливые? — спросил Федор.
— А то вежливые? Ведь визита вы мне не отдали — ну, и молчите.
«Что же это, повторение ярославской истории?» — промелькнуло в мыслях у Волкова.
Елена Павловна внешне была очень похожа на Татьяну Михайловну, только значительно светлее и как-то прозрачнее. Зато внутренно, по характеру, она казалась полной противоположностью бывшей ярославской актрисы. Держалась удивительно свободно, как-то не задерживая на себе внимание и никого не стесняя. Была остроумна и находчива. Болтала обо всем легко и непринужденно, даже о материях скользких и заведомо ей неизвестных. На двусмысленности Сумарокова, который был на этот счет мастером, отвечала с видом наивного ребенка, но не менее двусмысленно и всегда остроумно.
Олсуфьева осталась на репетицию. Федор Волков ожидал повторения того неприятного чувства, которое овладевало им там, в Ярославле, в присутствии Татьяны Михайловны.
Ничего подобного не последовало.
Внимательно прослушав всю репетицию, Олсуфьева сказала по окончании:
— Боже, какая чепуха! Даже приблизительно похожего не могла себе ничего представить.
— А вам известно, уважаемая, что здесь более половины моего? — спросил, слегка задетый, Алексадр Петрович.
— Это не изменит моего приговора, уважаемый, — откровенно заявила Олсуфьева. — А чтобы вы не особенно обиделись, вспомните поговорку о бочке меда и ложке дегтя.
— Чей же мед и чей деготь? — задумался Сумароков.
— А это уж вы со святым Димитрием разберите, — отрезала Елена Павловна.
Олсуфьева начала частенько наведываться в Смольный. Иногда и одна, без Сумарокова. К ней все скоро привыкли.
Когда она отсутствовала, Федор ловил себя на том, что отыскивает ее глазами в зале. Он всегда испытывал в ее присутствии некоторый бодрящий подъем.
Однажды, просидев всю репетицию и зайдя с Сумароковым в столовую, когда комедианты собирались обедать, Олсуфьева сказала:
— Завтра занятий не будет. Ведь так, Александр Петрович? И Онуфричу вашему прикажите обеда не готовить. Господа комедианты обедают у меня. Должна же я, наконец, расплатиться за свое спасение, а кто-то — за свою невоспитанность.
Заметив некоторое смущение среди комедиантов, она добавила:
— Да вы не пугайтесь, господа. Будете только вы, я, да Александр Петрович, и больше ни души. Обед будет точь-в-точь как здесь, только без стряпни вашего Онуфрича.
На другой день все обедали у Олсуфьевой. Елена Павловна сдержала слово: в поместительной столовой, кроме них, да двух прислуживающих лакеев, не было ни души. Даже свою старую тетушку, пытавшуюся было присоединиться к столу. Елена Павловна без церемонии выпроводила за дверь.
Елена Павловна никого не потчевала и не утруждала своим вниманием. Коротко сказала:
— Кушайте и делайте кому что нравится. Александр Петрович, вы можете даже нюхать ваш табак. Только не подсыпайте его в тарелки к соседям. Это не всем по вкусу. Пить каждому предоставляется, что ему нравится. А меру — душа знает.
Обед прошел непринужденно и весело.
Федор Волков чувствовал повышенное внимание Олсуфьевой лично к себе, но выражалось оно довольно своеобразно, и ее трудно было упрекнуть в чем-либо. Посмотрит вскользь на Федора своими светящимися, насмешливыми глазами, усмехнется и скажет:
— Ну, бука! Опять собрались людей пугать? Или зубки разболелись?
Волков часто задумывался. Мысль как-то непроизвольно обращалась к Татьяне Михайловне. Он все чаще и чаще начинал сравнивать этих двух женщин.
Однажды при всех, проходя мимо Федора, Елена Павловна положила ему руку на лоб. Федор удивленно поднял на нее глаза. Олсуфьева серьезно сказала:
— Жару нет, а вид лихорадочный. Любопытно бы заглянуть, что у вас под черепом творится. Где-то заноза сидит. Погодите, я вам аглицкого медика Уилкса пришлю. Он коньяком все болезни лечит.
Чтобы сказать что-нибудь, Волков сослался на свое беспокойство по поводу предстоящего спектакля. Олсуфьева насмешливо сказала:
— Помешанный номер второй. Сумароков да Волков — два сапога пара. Голубчик, бросьте вы думать об этом! Неужели вы всерьез воображаете, будто «там» понимают что-нибудь в искусстве, в театре? Им какую белиберду ни загнете, все будет ладно. Театр у нас поднимается, как ширма, за которой удобно разыгрывать амурные китайские тени. А за вашей ли спиной это будет разыгрываться, за французской или за итальянской — это все едино. Было бы только прикрытие. Вы — комедианты «в случае» и пользуйтесь вашим положением, пока в вас есть кому-то надобность. Минует надобность — выгонят вас. И пойдете вы домой пешком, потому что на прогоны вам, как пить дать, забудут отпустить средства. Все ваше искусство и оценка его зависят от слепого случая. Выпадет подходящий случай — и вы попадете в историю, не выпадет — в мусорный ящик. Знаю я нашу «европейскую просвещенность», слава богу; с малых лет в ней валандаюсь и сама облипла ею на три пальца. Все ваше искусство — картежная игра втемную, где не требуется никакого искусства.