Я дал себе слово рассказать Диане обо всем этом, как только замечу с ее стороны хотя бы малейшую снисходительность к моим чувствам и отважусь на объяснение с нею, но она избавила меня от этого. Ее холодность в короткое время превратилась в суровость, ее безразличие — в пренебрежение. Прошло еще несколько дней, и обманываться на этот счет стало невозможно; даже человек, уверенный в своей власти над женщинами, каким, кстати, я никогда не был, отказался бы на моем месте от притязаний, лишенных всякой надежды. Кроме того, несколько молодых людей, родом венецианцев, домогательства которых стоили гораздо большего, чем мои, уже показали мне пример подобного самопожертвования.
Я не злился. Недоставало лишь этого, чтобы стать окончательно смешным. Я и не плакал. Плачут только в тех случаях, когда теряют надежду соединиться с женщиной, которая тебя любит. Я возмущался собой, я негодовал на себя; я в ярости грыз себе кулаки. Я измышлял всяческие болезни, занятия, отлучки из города, чтобы объяснить, почему мои посещения стали столь редкими. Я вел большую игру, я одолел себя в поединке с самим собою, а затем ринулся как одержимый в дерзкие заговоры, хотя месяцем раньше был глубоко убежден, что окончательно развязался с ними. Я тешил себя мыслью трагически и со славою умереть, заставив Диану устыдиться того, что она отвергла меня. Я убаюкивал себя неистовым бредом, заполненным заговорами, изгнаниями и казнями. Одним словом, я обезумел.
Наши собрания происходили неподалеку от Риальто,[94] в заброшенном зале старого, давно покинутого дворца. Не стану называть имя его владельца, потому что высокое положение, занимаемое им ныне при одном из немецких дворов, отбило у него, по всей вероятности, вкус к нашим нелепым теориям народоправства. Он никогда не показывался среди нас и, предоставив дворец в распоряжение одного из наших вожаков, удалился в свое поместье близ Венеции или, быть может, еще куда-нибудь, подальше от опасностей. Нет нужды говорить, что за люди посещали эти тайные сборища. Чтобы догадаться об этом, не нужно быть особо искушенным в политике или обладать глубокими познаниями в истории.
Постоянными их участниками были пять-шесть молодых людей, чувствительных и благородных, но озлобленных несчастьями человечества и произволом тиранов. Постепенно разочаровываясь, они, подобно мне, появлялись на этих собраниях все реже. Остальные представляли собою то же, что и везде, то есть толпу врагов установившегося порядка, каков бы он ни был. Здесь толклись бездарные честолюбцы, — а притязания их возрастают, как правило, пропорционально их собственному ничтожеству, — люди, погубленные долгами, пороками и дурной репутацией, отвратительные отбросы разврата и фараона,[95] и несколько еще во сто раз более отвратительных негодяев, ожидавших лишь удобного случая, чтобы продать любой власти список своих сообщников, или, точнее, жертв, в обмен на гнусное золото и позорную безнаказанность.
Такой взгляд на них начал у меня складываться еще в те времена; правда, он не был тогда еще столь общим и определившимся; чтобы окончательно прийти к нему, мне понадобилось на протяжении долгой жизни не раз и решительно повсюду сталкиваться с одной и той же картиной.
Нельзя не согласиться, что при таких обстоятельствах мои мечты о героической смерти были гораздо ближе к осуществлению, чем надежды на любовь Дианы. Опасности подстерегали меня отовсюду, и поистине мало кто на моем месте проявил бы готовность пойти им навстречу, ибо успех, не оказав существенного влияния ни на мою личную участь, ни на судьбы моей страны, не дал бы мне даже того слабого удовлетворения, которое мы ощущаем при выигрыше какого-нибудь незнакомца, чья игра случайно привлекла наше внимание. Напротив, в случае поражения моя ставка была бы бита палачом. Это безумное расточительство в отношении собственной жизни является порождением не имеющей названия страсти, доступной пониманию лишь того, кто ее испытал, и в ней нет, по-моему, ничего дурного.
Общества, подобные нашему, открыто существовали повсюду, где Наполеон не оставил мимоходом своих чиновников и солдат. Эти общества действовали совершенно свободно и, хотя не были официально признаны министерскими кабинетами, не посмевшими решиться на такой шаг, все же встречали с их стороны тайное потворство, ободрение и покровительство, осуществляемые с большим коварством, нежели хитростью. Ведь домогаясь любыми средствами, чтобы тайна их существования стала известна всем порядочным и верноподданным людям, отдающим свою жизнь в защиту короны, правительства одновременно утаивали свое вероломное и заранее обдуманное намерение пожертвовать ими ради выгод какой-нибудь политической комбинации.
Деятельность этой организации была бы, однако, неполной и недостаточной, если бы ей не удалось проникнуть в самое сердце тех государств, которые оказались уже подвластными великому императору благодаря одержанным им победам или на основании договоров. И действительно, не было города, в котором не нашлось бы необходимых для ее дальнейшего развития элементов. Именно к этому и стремилась дерзкая пропаганда европейской свободы, повсеместно создававшая против поработителя мира живые преграды, эти отважные дозоры разведчиков, заброшенные святой коалицией поднимающихся народов в неприятельский стан, дозоры, которые могли бы стать поразительно мощными, если бы они были нравственно более чистыми.
Вводя эту страницу истории в мое небольшое повествование, которое по форме должно быть всего лишь романом, я злоупотребляю некоторым образом своими правами рассказчика; но кто вблизи не видел истории, тот примет ее за страницу романа. В конце концов, из всех суждений, которые может породить моя повесть, подобное суждение тревожит меня меньше всего.
Итак, первоначальная цель карбонаризма тех дней, который не имел ничего общего с нынешним, представляющим собою нечто бесформенное, напоминающее отвратительных гигантских чудовищ, вышедших из хаоса в первые дни творения, была наиблагороднейшей целью, какую только может поставить перед собой заговор. Дело шло о священном объединении патриотов всех стран ради борьбы с усилением ненасытного деспотизма, который, уже не таясь, домогался всесветной монархии и разделял Европу на префектуры, дабы раздать их своим полководцам. Эта возвышенная идея глубоко волновала умы всюду, где независимость и счастье родной земли еще почитались за нечто имеющее известную ценность, но особенно сильно ее влияние сказывалось в Германии и Италии. Я не говорю о доблестной и христианнейшей Польше, вынужденной в силу плачевной своей судьбы и роковой безысходности положения присоединиться к тирану и предоставить себя победителю в качестве его невольной союзницы. Движение в умах европейских народов, вызванное этими, столь существенными вопросами, всколыхнуло вместе с тем и другие. Под предлогом установления всеобщего равновесия внутри государства правительства что ни день откапывали остатки старинных свобод, являющихся неотъемлемой собственностью народов и отбираемых в обычное время медленно и постепенно. Но теперь возникла возможность отстаивать их от каких бы то ни было посягательств со стороны власти, и вот произошло то, чего никогда еще не происходило на свете и что никогда, быть может, уже не повторится. Речь идет о дружественном соглашении, торжественно заключенном между народами и монархами, подтвержденном клятвами во дворцах и нерушимо хранимом в хижинах. Взаимные обязательства этого договора гласили, с одной стороны: Единодушное сопротивление армиям Наполеона, и с другой: Искреннее и безоговорочное признание политических прав, издавна принятых в тех государствах, которые входят в данный союз. Возможно, что это соглашение не содержится в официальных дипломатических документах; больше того — я пока что-то не вижу, чтобы история уделяла ему много внимания, но ведь во Франции история знает и говорит лишь то, что ей приказано говорить, и притом лишь тогда, когда ей дозволяют высказываться. Это случайное совпадение интересов, вскоре с такой беспощадностью нарушенное событиями, было в конце концов чересчур мимолетным и по этой причине не могло быть подробно изучено даже наиболее непосредственными и поставленными в наиболее выгодные условия наблюдателями.