— Что, если бы я стал всем на свете для нее и для вас? — воскликнул он.
— Всем на свете! — повторила Антония.
— Она и вы, — добавила г-жа Альберти. — Вся моя жизнь заключена в этой мысли.
— Ужели правда? — вскричал Лотарио, словно подавленный этим неожиданным счастьем. — Ужели правда? И я смог бы начать с вами новую жизнь, вырвать имя свое и свою судьбу из среды людей? Я мог бы это!? Но могу ли я… Посмею ли я подвергнуть все, что люблю… Так велит мне роковая судьба! Далеко отсюда, далеко от городов, в краю, где для вас потеряет всякую цену блеск громкого имени и крупного состояния, но где я посвятил бы всю оставшуюся мне жизнь… Ах! Дайте мне отдохнуть хоть на миг от обуревающих меня чувств!..
Лотарио помолчал; через несколько минут он поднялся и уже спокойнее продолжал свою речь:
— Еще совсем молодым я уже горько сознавал пороки общества, они возмущали мою душу и нередко толкали ее на крайности, в которых вчера упрекала меня Антония и которые я искупил затем слишком дорогой ценой. Повинуясь скорее инстинкту, нежели разуму, я бежал прочь от городов и людей, живущих в них, ибо ненавидел их, не зная еще, до какой степени придется мне возненавидеть их впоследствии. Мои беспокойные странствия приводили меня то в горы Карниолы, то в леса Кроатии, то к диким, почти безлюдным песчаным берегам нищей Далмации. Недолго оставался я в местах, куда распространилась власть общества; отступая все дальше по мере его успехов, возмущавших мое независимое сердце, я жаждал только одного — выйти полностью из его пределов. Есть в этих краях уголок, что служит как бы рубежом между цивилизацией современной и цивилизацией древней, оставившей по себе глубокий след — развращенность и рабство; этот уголок — Черногория, расположенная как бы на границе двух миров; не знаю, какое смутное предание внушило мне, что страна эта не относится ни к одному из них. Это — европейский оазис, отделенный от всего неприступными скалами и особыми нравами, которые еще не испорчены сношениями с другими народами. Язык черногорцев был мне знаком. Мне случалось беседовать с теми из них, кого приводили подчас в наши города их потребности, никогда не возраставшие и всегда неизменные… У меня создалось отрадное представление о жизни этих дикарей, которые столько веков обходятся тем, что у них есть, и на протяжении стольких веков сумели сохранить свою независимость, заботливо остерегаясь общения с цивилизованными людьми. И в самом деле, положение их таково, что никакая корысть, никакое честолюбие не могут привлечь в их пустынный край ту шайку алчных разбойников, что захватывают земли, дабы извлекать из них выгоду. Лишь человек любознательный или ученый порой пытался проникнуть в эту глушь, но они нашли там смерть, которую сами же несли туда: ибо появление цивилизованного человека всегда смертельно для свободного народа, вкушающего естественные чувства во всей их чистоте. Поэтому мне трудно было проникнуть к ним; и все же мне удалось это, ибо я носил такую же, как они, одежду и знал их язык. Впрочем, я искал там не людей, а свободную страну, где никогда не звучал голос человеческой власти, основанной на иных правах, нежели права отеческие. Я заранее ограничил свои потребности; как-то, в минуту, полную горечи, мне, пылкому юноше с горячей головой, показалось, что ни одна привязанность никогда не сможет заполнить мое сердце, что бог создал меня единственным в своем роде, — и я вообразил, что не нуждаюсь ни в ком. Мне нужна была лишь хижина на время суровых зимних холодов, плодовое дерево да ручей. Долго блуждал я среди отрогов Клементинских гор, стараясь держаться следов диких животных, еще издали обходя дым человеческих жилищ, ибо, движимый тем же чувством, что и черногорцы, я видел в человеке только врага.
Не буду описывать вам те яркие впечатления, которые оставила во мне эта величественная, никем не покоренная природа, чьих даров вполне достаточно для ее населения, к счастью столь немногочисленного, что ему не приходится просить ее милостей. Не буду рассказывать, с какой радостью похищал я у земли какой-нибудь питательный корень, не боясь при этом нанести урон жадному землевладельцу или обмануть надежды изголодавшейся крестьянской семьи, не опасаясь услышать те роковые слова, которые всегда напоминают мне, подобно одному из ваших писателей, о насильном захвате земель: «Это — мое поле!»
Наконец однажды — но как выразить эту неизъяснимую смену чувств, происходившую во мне тогда? — однажды, то было на закате дня… Стояло прекраснейшее время года. Солнце спускалось за огромную долину, затерянную среди рощ смоковниц, гранатовых деревьев и олеандров; то здесь, то там виднелись на ней маленькие домики, окруженные прекрасными, радующими взор посевами. Правда, такая картина свидетельствовала уже о существовании общества, но общества на самой ранней его ступени. Никогда и нигде еще жилище земледельца не радовало так моего взора. Никогда еще воображение мое не рисовало мне подобного благоденствия сельской жизни. Я постиг тогда всю прелесть общения между собой людей земледельческого племени — человек любит там человека, он нужен ему, чтобы быть счастливым, но не необходим. И я пожалел, что мне не пришлось жить в те времена, когда цивилизация не вышла еще за эти пределы, или что я не принадлежу к этому народу, наслаждающемуся радостями подобной жизни. Однако я тут же содрогнулся: я подумал, я вспомнил, что у такого общества должны быть страшные законы, и чужеземца, осквернившего своим появлением эту землю, может ожидать только смерть. Но в эту минуту, когда у всякого другого кровь застыла бы в жилах от ужаса, я почувствовал, как моя кровь кипит от негодования на самого себя. «О, горе тому нечестивцу, — вскричал я, — который принес бы сюда пороки и лживые науки Европы, будь у меня здесь мать, сестра или возлюбленная! Он дорого заплатил бы за то, что оскверняет своим ядовитым дыханием воздух, которым я дышу».
Один черногорец услыхал меня и понял мои слова, ибо я говорил на его языке.
«Таковы и наши законы, — сказал он, взяв меня за руку, — и даже тем, кто, подобно тебе, спускается в наши долины с высот Черногории, чьи наружные склоны почти непреодолимы для чужеземцев, не всегда разрешается жить среди пастухов-мередитов. Впрочем, нас значительно отдаляет друг от друга несходство обычаев: ведь вы — охотники и воины, и вам трудно было бы привыкнуть к милым нам порядкам и спокойной жизни наших пастухов; но, чтобы не стеснять естественной свободы человека и не злоупотреблять властью над нашими детьми, мы позволяем иногда обмен между теми, кого склонность призывает защищать наши горы, и теми из вас, кого более простые вкусы заставляют стремиться к мирному сельскому труду; и этот свободный обмен людьми и чувствами помогает нам поддерживать отношения с соседями, несмотря на все различие наших нравов. Таким образом, вот уже много веков как воины-черногорцы опоясывают наши горы цепью богатырей, защищая эти поля, которые, в свою очередь, кормят их, когда природа отказывает им в пропитании, что, впрочем, случается редко. Вы, должно быть, сын одного из наших братьев, и кто бы вы ни были — все это обширное пространство, — тут он указал мне на очаровательный уединенный уголок долины, уже сулящий богатый урожай, — все это принадлежит вам, если вы изберете себе супругу среди наших дочерей; а если она родит вам детей и ваш надел станет вам тесен, мы увеличим его сообразно вашим потребностям, по при одном условии: вы должны будете вернуть природе всю ту землю, без которой сможете обойтись, когда семья ваша уйдет в горы; ибо в то время как у других народов о богатстве семей и деревень говорят засеянные поля, у нас о нем судят по размерам остающейся под паром земли, которую никто не заставляет пахать раньше времени, потому что у нас нет избытка населения. Отныне вы пастух-мередит; вы свободны, и между нами не существует никаких принудительных уз, кроме обязанности оказывать помощь и гостеприимство в тех редких случаях, когда в этом окажется необходимость. Если вы сейчас ни в чем не нуждаетесь, идите и вступайте во владение своим наделом; в противном случае обратитесь к нам — и вы не будете знать недостатка ни в одном из тех даров, которыми наделяет природа простого человека».