Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Если бы отец не застрелился сам, его бы все равно ждала смерть, он уже фактически прошел через нее. Но, прежде чем его стали бы убивать снова, ему пришлось бы испытать немыслимое унижение, да и сама смерть от руки полупьяного палача была невыносимо унизительна!

Потому он и предпочел умереть, как жил, — с гордо поднятой головой, бросив своим врагам — а он был убежден, что это его враги! — последнее проклятие.

Впрочем, это мне так думалось, что он, прежде чем заглянуть в дуло револьвера, проклял своих врагов. А думалось мне так потому, что я, окажись на его месте, обязательно бы их проклял.

Пока я размышлял об этом, мы обогнули площадь и вышли на проспект Маркса.

В этот час на проспекте было многолюдно, как всегда.

Окружавшие нас люди вели себя по-разному: одни спешили, поглощенные своими предновогодними заботами, другие — веселые, оживленные, беззаботные — шли неторопливо, останавливались, чтобы получше разглядеть праздничное убранство площадей и скверов, создавали невообразимую толчею на тротуарах, в подземных переходах, на перекрестках.

И только мы с матерью, наверное, не были похожи ни на тех, ни на других, но никому не было до нас никакого дела. Мало ли какие люди и с какими заботами ходят по московским улицам!

Неожиданно мать качнулась в мою сторону, едва не потеряв равновесие.

Сначала я подумал, что она поскользнулась, быстро протянул ей руку, и она ухватилась за нее, чтобы обрести ускользающую опору, и через это судорожное прикосновение я ощутил, каким спасением для нее оказалась моя рука.

Я заглянул ей в лицо, и меня охватила тревога: я понял, что она шла как в бреду, механически переставляя ноги и не замечая ничего вокруг себя, и вот теперь ноги перестали ее слушаться, и без моей помощи она идти уже не сможет. И я больше не отпускал ее слабеющую руку, и по мере того как мы удалялись от площади Дзержинского, ее тело наливалось тяжестью, и это требовало от меня все больших усилий.

Я медленно вел ее через людской круговорот, обходя различные препятствия и оберегая ее от столкновений с прохожими. У Малого театра мне пришлось решительно придержать ее, потому что она едва не пошла на красный свет, прямо наперерез двинувшемуся транспорту.

Переждав автомобильный поток, мы пошли дальше, но, поравнявшись со сквером у Большого театра, я почувствовал, как силы вдруг оставили ее, и мне пришлось усадить мать на заснеженную скамью.

Некоторое время мать сидела неподвижно, устремив невидящий взор на рабочих, которые заканчивали установку елки, на суетившихся вокруг школьников, с любопытством наблюдавших за их работой, потом из ее груди вырвался глухой стон, и долго сдерживаемые рыдания, сначала редкие и слабые, потом все более частые и сильные, исказили гримасой страдания ее лицо, судорожной волной прошли по всему ее телу.

Это было так неожиданно, что мне стало страшно: впервые в жизни я видел, как плачет моя мать.

Я не пытался ее успокаивать, понимая, что ей просто необходимо выплакаться. Я приготовил платок, но в ее глазах не было ни слезинки, даже снежинки не таяли на ее лице.

Этот страшный плач без слез тем не менее принес ей, видимо, некоторое облегчение. Она сама взяла у меня платок, приложила его к сухим глазам, потом, словно извиняясь передо мной за свою минутную слабость, заговорила.

Ее речь изредка прерывалась затихающими рыданиями, из-за чего отдельные слова можно было разобрать только по движению побелевших губ.

— Все эти годы я держалась, и вот… — виноватым голосом произнесла она. — Одна я знаю, чего мне это стоило… Твой отец ничего мне не рассказывал, я не имела права все это знать, весь этот ужас. Он берег меня. Но я же все видела… Я видела, каким он приходил домой, как он не мог уснуть… Он весь почернел. Это было ужасно!

Спазмы перехватили ей горло, и она умолкла. Прошло несколько минут, прежде чем она снова заговорила.

— Когда он уезжал в Москву, я чувствовала… Но разве я могла предполагать?! Ведь он же был такой!..

Она не договорила, но по запомнившимся на всю жизнь рассказам я догадался, что она хотела сказать.

Снег усилился. Я обнял мать за плечи и сказал:

— Пойдем отсюда, мама. Ты можешь простудиться.

Мне хотелось поскорее увести ее в гостиницу и уложить в постель. В ее положении сейчас сон был просто необходим.

— Нет, подожди! — Она освободилась от моих объятий и судорожно сжала мне руку. — Сначала поклянись мне, что ты, как твой отец, всегда!..

Она не договорила и эту фразу: невыплаканные слезы комом стояли у нее в горле, не давая говорить, и только в глазах ее застыл немой вопрос.

Я взял ее руку, прижал к своей щеке и тихо сказал:

— Я уже давно поклялся, мама…

Я сказал ей чистую правду.

При поступлении на работу в органы госбезопасности я давал воинскую присягу, но, кроме этой присяги, я дал себе клятву, что никогда, как бы ни сложилась моя дальнейшая служба, ни при каких обстоятельствах я не пойду против своей совести и не опозорю памяти моего отца.

Права власть, которой я присягнул служить верой и правдой, или не права, но во имя миллионов людей, отдавших жизнь за эту власть или по ее вине, я поклялся сделать все от меня зависящее, чтобы кровавое прошлое никогда не повторилось.

И еще я твердо знал, что если я буду служить делу, а не людям, волею судьбы поставленным во главе этого дела, то меня никогда не постигнет разочарование в том, что я делал.

Когда я давал эту клятву, я еще не знал всей правды о моем отце. И вот теперь, когда я узнал все, мне не было необходимости вносить какие-либо коррективы или тем более пересматривать свою клятву.

Правда о судьбе моего отца только укрепила решимость до конца, до последнего вздоха быть верным этой клятве.

Теперь мне еще больше хотелось быть достойным сыном своего отца…

Что было потом?

Прошло полгода, и меня снова вызвали в Москву, в управление кадров, а в сентябре шестьдесят второго года я приступил к учебе в разведывательной школе.

Пока я овладевал новой для меня разновидностью чекистской профессии, волна реабилитации жертв сталинских репрессий стала постепенно затухать. Все меньше и меньше говорилось и писалось о преступлениях «вождя всех народов» и его «верных соратников», а когда я закончил учебу, едва набравшая силу «оттепель» снова сменилась холодом и безразличием к судьбам тех, кто сложил свои безвинные головы в годы репрессий.

Потребовалось еще целых двадцать пять лет, прежде чем эта очистительная волна всколыхнулась снова, на этот раз уже окончательно и бесповоротно. И хотя время сделало свое дело, и в живых осталось не так уж много жертв и палачей, справедливость восторжествовала, и каждый получил то, чего был достоин.

Палачи были всенародно прокляты, а жертвы восстали из небытия, их имена были увековечены в памяти людей.

Благодаря настойчивости активистов общества «Мемориал», с помощью доживших до этой поры свидетелей, при содействии чекистов моего и последующих поколений, были разысканы и указаны места многих тайных захоронений, казалось бы, навеки спрятанных в глухих урочищах, на речных откосах, в потаенных кладбищенских уголках и других укромных местах, на них были установлены величественные монументы и скромные обелиски.

Был установлен памятник и на выщербленной бетонной лестнице на крутом берегу реки, у которой раскинулся город моего детства. На мраморных плитах были высечены имена нескольких тысяч людей, и среди них имя отважного городского прокурора Григория Васильевича Бондаренко.

Что касается места захоронения моего отца, то оно так и не было найдено. Да и найти его было невозможно: места, где закапывали расстрелянных чекистов, прятали особенно надежно.

Правда, моя мать ничего этого уже не увидела и не узнала.

Она умерла через несколько месяцев после нашей совместной поездки в Москву, ранней весной шестьдесят второго года, не дожив нескольких дней до своего пятидесятилетия.

Не выдержало сердце… 

Автограф президента

В действительности все было совсем не так, как на самом деле.

Станислав Ежи Лец

41
{"b":"232170","o":1}