Остафий встал, скользнул безразличным взглядом по чернецу. Сюда действительно приходили из монастырей, заимствовали и возвращали книги. Паисий вёл отданному строгий учёт, но не трясся над книгой, считал, что должна она служить не одному, а всем алчущим знания. Великий князь не возражал, справедливо полагая, что чем больше книг из его библиотеки ходит по рукам, тем громче его слава.
По-хозяйски, не постучав, вошёл игумен. И Паисий, и монахи-переписчики были взяты из его монастыря, да ещё к тому же был игумен дальним родственником Святослава по матери и потому полагал себя вправе вмешиваться в дворцовые дела. Все склонились под его благословение.
Игумен был раздражён. Вчера на ужине у митрополита дёрнул его лукавый заговорить о «Слове о полку Игореве». Сам игумен повести не читал, да и не мог — не было в Киеве ни единого списка, кроме как в библиотеке Святослава, — но со слов монаха, слышавшего чтение на подворье, составил о ней представление. Выяснилось, что весь высокий клир уже гудит от возмущения — никто не читал, но все краем уха слышали, что проникнута повесть безбожным духом. Преподобные отцы стали к тому же в нос тыкать игумену, что, мол, повесть переписывают его монаси. И уже во дворце узнал игумен такое, о чём и помыслить богопротивно! Вот и вошёл к переписчикам, кипя от гнева.
— Кислым пошто пахнет? — спросил он вместо приветствия.
— Ась? — оторопело уставился на него Паисий.
— Кислым, говорю, пахнет. Несёт, аки из монастырских подклетий.
— Это да, это есть... — забормотал Паисий, кланяясь. Дался им этот запах! Благовония, что ли, курить? Но сказал елейно: — Вишнёвый квас держим для прояснения взора и укрепления руки, отец игумен.
— Что за чернец? — Игумен вальяжно сел на лавку. — Нашего монастыря?
— Дальнего, отец игумен, дальнего... Книгу вот вернул, да...
— Даёшь читать кому ни попало. Не радеешь о княжеском добре! — повысил голос игумен.
— С великокняжеского разрешения, отец игумен.
— Мало ли что он разрешит в бесконечной доброте своей, а ты охраняй, на то и поставлен. Вот заберу вас обратно в монастырь!
— Так за нас князь вклады немалые делает, — осмелился напомнить Паисий и тут же прикусил язык.
Игумен вскипел.
— Ты мне монасей распустил! Кислым несёт, чернецы разные, книги невесть какие. — Игумен схватил одну, взглянул на название и с возмущением потряс ею: — Латинскую ересь собираешь!
Хотел было Паисий возразить, что по велению самого Святослава переписывают, но тут игумен, бесцеремонно покопавшись в рукописях, с торжеством поднял кипу несшитых листов, взмахнул ими и накинулся на смотрителя:
— Повесть дружинного певца переписываешь! А прочёл ли ты её пастырским оком, с христианским смирением, прежде чем хвалить на весь Киев?
«Вот откуда ветер-то дует», — подумал Паисий и, поклонившись, ответил смиренно:
— Великое творение, Господь рукой певца водил...
— Ты Бога-то не поминай, — перебил его игумен, — ибо писано без Господа в сердце и в мыслях, писано язычником, токмо напялившим на себя личину христианина, а в душе сохранившего веру в идолов поганых — и в Перуна, и в Даждьбога... Тьфу!
— Так то для красоты слога, а в душе у него есть Бог, есть и в помыслах, отец игумен.
— Там, где много богов, нет ни единого! Множество не суть единство!
— А троица, отец игумен? — Паисий спросил и пожалел.
Игумен налился гневным багровым румянцем, стукнул посохом о пол, сверкнул очами, привстал.
— Не лукавь! Пошатнулась вера на Руси! Одни к старым богам, к идолам, тянутся, другие — к латинской ереси. Спасать надо души заблудшие, спасать, вразумлять, карать отступников, а не мирволить им! — Сел, отдышался. — Вели квасу подать.
Карп проворно взял жбан, налил в чашу, подал с поклоном.
— Как зовут? — Игумен пригубил, отдышался, выпил большими глотками.
— Карпом наречён.
— Проворен, брат Карп, проворен. — Отдал чашу. — Вот скажи мне, брат Карп, ведомо ли тебе слово, писанное о полку Игоревом?
— Глядел, отец игумен, но не уразумел.
Паисий поразился постному лицу Карпа, а ещё более словам его — ведь не раз говорили они о красоте повести, переписывая её.
— Ничего не уразумел?
— Это... Про Ярославну, жену князя Игоря Северского, очень проникновенно сказано.
Игумен удовлетворённо кивнул и обратил свой взор на Пантелея.
— А ты, брат?
— Брат Пантелей, — подсказал Паисий. — Нашего же монастыря.
Знаю, — отмахнулся игумен. — Такого детину грех не приметить. Говори, брат Пантелей.
— Бой там с погаными описан — просто зрят очи, и руки чешутся, ударить бы на них, отец игумен. А иное что — не по моему разумению... гы-гы...
Игумен удовлетворённо покивал, поглядел мрачно на Паисия.
— Внемли, брат, и вдумайся. Не чёрного люда глас, а книжного. — Изрёк и принялся бегло читать переписанный ясным чётким почерком Остафия зачин повести.
Вошли Борислав и Остафий. Игумен их не заметил, погруженный в чтение. Один лист, другой, третий... Наконец отпихнул от себя рукопись и заговорил, слегка юродствуя:
— Вот мне, старому, умом убогому, невдомёк, чем певцу стал плох Боян? Сто лет его песни поем, слава те Господи, не жалуемся, более того, превозносим за красоту слога. А дружинному певцу, никому не ведомому, вишь ты, плох!
— Это почему же, отец игумен? — спросил Паисий.
— А не он ли в зачине говорит, что будет петь не по Боянову замышлению, а по событиям сего времени? Что же это выходит? Боян, когда пел, лукавил? Лжу его струны рокатали? Певец своей славы ещё не добыл, а уже на чужую замахивается! А как я начну всех игуменов, что до меня в нашем монастыре сидели, поносить ради одного того, чтобы себя выставить? Чужую славу не замай, свою заслужи.
— Бояновой славы от того не убудет, отец игумен. — Борислав подошёл к монаху, склонился под благословление.
— Благослови тя Господь, Бориславе, сын мой! — Игумен перекрестил его. К княжичу он относился настороженно, не понимая ни его стремлений, ни его поступков. Вступать в прямой спор с ним было опасно: увёртлив в словах и доводах, сыплет ссылками на философов и мыслителей, коих имена игумен даже не слышал, а главное, улыбается снисходительно, аки с дитятей малым, неразумным разговаривает. Это с ним-то, с настоятелем прославленной обители!
— Нет в певце смирения. Многие места мутны, двоемыслием рождены!
— Какие, святой отец? — сразу же спросил княжич.
Игумен принялся суетливо разбирать листы, чувствуя на себе усмешливый взгляд Борислава.
— Вот, в самом начале, — нашёл он наконец и прочитал: — «Когда Боян вещий славу кому петь хотел, выпускал он десять соколов на стаю лебедей...»
— И что же в том двусмысленного, отец игумен?
— Ты дальше послушай, дальше, княжич! «Какую лебедь сокол первою ударял, та и стонала свою песнь во славу князя». Каково?
— Слепой Омир не отказался бы от такой строки.
— Ты мне Омира не поминай. Омир — язычник. Вдумайся. Хвалебная песнь князьям — лебединая песнь. Иначе — предсмертная. А подвиги князей-то в чём, если верить этому дружиннику? Всё больше в усобицах? Так кто же та лебедь, что стонет предсмертную лебединую песнь во славу князя? Как это понять?
— Что для князей восхваление за победы в усобных войнах, то для народа предсмертный стон, — раздался голос чернеца, по-прежнему стоявшего у полок с книгами.
— Воистину, брат мой младший во Христе, воистину. — Игумен наставил палец на Борислава. — И ты, княжьего рода, такое одобряешь? — Он поглядел на Паисия, на монахов, как бы приглашая разделить его торжество в споре.
— Вот ты, отец игумен, — сказал Борислав, — сетуешь, что пошатнулась вера на Руси.
— Неоспоримо то!
— А когда она была сильна?
— При Владимире Святом, при Ярославе!
— Другими словами, когда великий князь был силён, когда Русь под его властью была едина, то и вера стояла крепко. А певец в песне своей о единой Руси печётся. Так ли это богопротивно?