Это рассказано здесь оттого, что судьба «ZOO» вовсе не проста и конструкция не безупречна.
Анатомические подробности текста и зоологические детали метафор могут подвергаться беспощадному анализу.
Тексту это не вредит, вовсе нет.
Желающие могут любить эту книгу с открытыми глазами, а оттого, что мы знаем, как сделана «Шинель» Гоголя, Гоголю не хуже.
В этой книге начинается диалог с государством — настоящий диалог, что там, ведь государство ответило Шкловскому.
Так звучит последнее письмо не о любви в «Zoo».
В любое время есть этот выбор — между свободой и смирением, между задачей ближнего времени и перспективой. Всегда много говорят о нравственном выборе «предать или не предать» и куда меньше о том мелком насилии над собой или ближними, что лежит вне борьбы с какой-нибудь страшной структурой. Тем государством, которое в описании Виктора Шкловского, всегда, во все времена не понимает человека.
Шкловский пишет, что власть всегда говорит со своим народом на нечеловеческом языке — кажется, на арамейском.
Шкловский говорил уже мёртвому Хлебникову: «Прости нас за себя и за других, которых мы убьём… Государство не отвечает за гибель людей, при Христе оно не понимало по-арамейски и вообще никогда не понимало по-человечески. Римские солдаты, которые пробивали руки Христа, виновны не больше, чем гвозди. А всё-таки тем, кого распинают, очень больно»[64].
Это свойство власти, так ей назначено общественным сознанием. Так вот, что не расстраивает человека в образе власти, принявшей на себя эти знаки нечеловеческого, то расстраивает в образе улучшателя жизни, противника власти и оппозиционера.
Потому как неизвестно, что делать, куда податься, как улучшить мир — соединиться ли с властью, соединиться ли с её ниспровергателями. Потому что власть всегда нехороша, такова она во все времена.
В этой тоске была написана знаменитая книга «ZOO, или Письма не о любви».
Фраза «кроме этой книги он мог бы ничего не писать», которая часто произносится, — не верна.
Она несправедлива.
Это во-первых.
Но есть и во-вторых: при этом забывается не только «Сентиментальное путешествие», но и много важных текстов, что были написаны потом.
Но верно то, что книга «ZOO, или Письма не о любви» — книга отчаянная.
Она ни на что не похожа.
И незаметно валятся прочь известные вопросы о том, как можно книгу про любовь к одной женщине посвятить другой — притом своей жене.
Но я уже оговорился, что нужно выработать иммунитет к чужому блуду и чужим страстям, — не уничтожить истории о них, не изгнать из своей памяти, а пустить эти истории в русло рационального понимания.
Так пускают по другому руслу реку, чтобы предотвратить наводнения.
За Шкловским потом записывали. И записывали так:
«Много говорил о Бриках.
— Лиля меня не любила. У неё в комнате висело масло: Лиля обнажённая, в натуралистической манере. Однажды она сделала мне предложение в прямой форме. Я не согласился: Эльза была лучше. Эльза, когда я с ней был в первый раз, удивилась: „Я не думала, что ты такой специалист“. Длинного романа не было. Были встречи. Когда встретились после „Zoo“, она сказала: „Теперь это получается у тебя хуже“»{122}.
Ну да, это жизнь.
При этом книга об этой любви была написана спешно и безо всяких надежд на славу.
Лидия Гинзбург как-то заметила о сестре этой женщины, Лиле: «Она значительна не блеском ума или красоты (в общепринятом смысле), но истраченными на неё страстями, поэтическим даром, отчаянием»{123}.
Чудаков, записывая за Шкловским, потом рассказывает историю о том, как в 1970-е он отказывался работать с трёхтомником Шкловского и писать статью для него.
Трёхтомник был странный, что называется, асимметричный, из него было выпущено много интересного.
Чудаков отбивался, но он любил Шкловского. Отбиваться было непросто.
Тогда он стал сворачивать на литературу, на те общие вопросы, о которых так любил говорить Шкловский.
«— Вы хотите сказать, что не пробовали сводить в одно нечто разнородное и получилась новая форма?
И выиграл.
Шкловский сказал:
— Не пробовал. Я этого не умею. „Zoo“ должна была быть халтура. Нужны были деньги. Написал за неделю. Раскладывал куски по комнате. Получилась не халтура. На Западе её перевели. И удивились — вещь написана 50 лет назад, но она современна».
К этой цитате надо ещё вернуться, а пока подытожить: книга пишется в тот час, когда чувства спутаны, и пишется как халтура.
Книга о любви пишется ради денег.
Стихи растут, не ведая стыда, из разнообразного сора.
Этому может быть простая причина — человек не шлифует свои чувства, а кричит о том, что ему больно.
Это психотерапевтическое выговаривание.
Человек говорит о том, что наболело, и оттого, что говорить надо быстро, он говорит правду о себе.
Известно присловье о том, что блюз — «это когда хорошему человеку плохо». «ZOO, или Письма не о любви» — это берлинский блюз Шкловского.
Названия книг всегда врут — и это не исключение.
Но ещё эта книга о:
— друзьях-писателях;
— эмиграции;
— войне и революции;
— жизни и смерти.
А заканчивается она, как помним, просьбой к Правительству РСФСР принять автора обратно. «Я поднимаю руку и сдаюсь».
Речь к женщине сменилась речью по-русски к той власти, которая говорит со своими подданными на арамейском.
Популярность этой книги феноменальна, но есть ещё одно обстоятельство.
Откровенных книг много.
Есть много книг, написанных людьми в тоске, равно как написанных людьми, что оказались не на своём месте.
Но Шкловский написал не просто связку стилизованных писем.
Он написал ритмизированную прозу, практически — стихотворение.
В общем, это настоящий блюз.
Глава четырнадцатая
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Для Шкловского литература — скачка с препятствиями, где вся цель в том, чтобы друг друга обгонять. Его интересует только самый процесс скачки. У него достаточно чутья, чтобы не принять ложную новизну за откровения, но всё же слишком мало его, чтобы понять, что «достоинство» и «формальная революционность» — понятия не однородные.
Шкловский — не глупый человек и мимоходом «роняет» в своих статьях много мыслей. Когда начинаешь писать о нём, не знаешь, где остановиться, потому что не только почти все мысли его фальшивы в основе своей, но и сам он тип писателя, чрезвычайно характерный для наших дней. Он выражает чувства большинства нашей слабовольной и легкомысленной литературной молодёжи.
Георгий Адамович
В уже упоминавшейся книге Урбана как колода карт тасуются русские литераторы, живущие в Берлине в конце 1923 года. И всем выпадает дальняя дорога.
Алексей Толстой тасует свои долги как карты — иногда кажется, что он бежит от долгов в Россию так, как раньше бежали от долгов за границу или на Кавказ.
Мрачный Ходасевич и Берберова едут через Италию в Париж.
Берберова пишет: «Вдруг стремительно быстро оказалось, что все куда-то едут, разъезжаются в разные стороны, кто куда. В предвидении этого близкого разъезда, 8 сентября мы собрались сниматься в фотографии на Тауенцинштрассе, и Белый пришёл тоже, но раздражённый и особенно напряжённо улыбающийся. Гершензон ещё месяц тому назад сказал Ходасевичу, что когда он ходил в советское консульство за визой в Москву для себя и семьи (он уехал 10 августа), то встретил в консульстве Белого, который тоже хлопотал о возвращении. Нам об этом своём намерении Белый тогда ещё не говорил. Помню грусть Ходасевича по этому поводу — не столько, что Белый что-то важное о себе от него скрыл, сколько по поводу самого факта возвращения его в Россию. Ни минуты Ходасевич не думал отсоветовать Белому ехать в Москву — Ходасевич открыто говорил, что для него совершенно не ясно, что именно Белому лучше сделать: остаться или вернуться. Он принял, как неизбежное, и возвращение Гершензона, и возвращение Шкловского (после его покаянного письма во ВЦИК, 21 сентября), и возвращение в Москву А. Н. Толстого и Б. Пастернака, и долгие колебания Муратова, который, в конце концов, остался. Но тревога за Бориса Николаевича <Андрея Белого> была совсем иного свойства: как, где и для кого сможет он лучше писать?»