«Литературный противник Каверина, выведенный в романе в образе Некрылова, оказался необыкновенно похожим на своего прототипа. Современная книге критика прямо говорила о ней как о „памфлете“, ссылаясь при этом также и на „почти документальность“ многих изображённых в романе событий из жизни писательской среды Ленинграда и на соответствие некоторых других героев произведения реально существующим людям.
<…> Подобно Драгоманову, он из породы „разрушителей“ старого, из породы тех, кто вносит в науку „дух неверия и неблагополучия“. Некрылов умён, остроумен, талантлив и, в отличие от своего друга, энергичен, всегда в движении, всегда с людьми, оживляет и встряхивает окружающих. Главное оружие Некрылова — блестящая ирония, злая и меткая шутка. Когда-то оно помогало ему успешно бороться против неподвижной и закоснелой академической учёности ложкиных. Но, увлёкшись шумными скандалами и бравадами, которые ставит себе в заслугу и которыми сам же больше всех и любуется, Некрылов тоже перестаёт видеть жизнь, понимать потребности и задачи современного искусства. Внезапно он ловит себя на мысли о том, что „перешутил“, что „больше нельзя отшучиваться“ и „обшучивать“ современность, что „правы оказались те, которые не шутили“, а „ирония съедает все вещи вокруг него“ и „страшна для него самого больше, чем для любого из его противников“. Не сознанием своей силы, а ощущением слабости порождены последние ленинградские скандалы Некрылова среди уже отходящих от него друзей и почитателей, „тяжёлое буйство человека, защищавшего своё право на буйство“, испуганного тем, что отстал от времени, не знает, „что важно, что нет, что нельзя“, как и о чём следует теперь писать и говорить. Отмечая эту смятенность Не-Крылова, симптомы его душевного кризиса, критика утверждала, что Каверин приводит этого своего персонажа к тому же внутреннему краху, что и Ложкина и Драгоманова. Такой вывод позволял говорить и о мрачном колорите всего романа в целом, об отличающем его „пессимистическом настроении распада“. Действительно, поле зрения Каверина в этом произведении ещё ограничено рамками узколитературного круга, среди героев „Скандалиста“ нет никого, кто в годы революционных потрясений не отсиживался бы в своих кабинетах или не „обшучивал“ всё и вся. И тем не менее вряд ли можно считать, что роман безнадёжно мрачен, что в нём „нет просвета, нет перспективы“. Раскрыв в образе Некрылова опасность, угрожающую той части интеллигенции, которая будет продолжать оставаться на позициях иронического скептицизма и индивидуализма, Каверин, однако, не ставит знака равенства между ним и Ложкиным или Драгомановым. Вместе с Некрыловым, убеждённым, что через „ошибки и иронию“ он всё-таки нагонит своё время и будет нужен ему, автор верит в эту возможность своего героя. Последнему придётся „что-то решать, с кем-то объясняться, в чём-то раскаиваться“, но он не останется за бортом эпохи, а пойдёт вровень с ней. Время показало правильность прогнозов Каверина относительно интеллигентов типа Некрылова, сумевших слиться с жизнью своей страны, служить ей своим творчеством».
Писатель, известный больше как фантаст, Геннадий Гор писал в своей книге «Замедление времени»: «Любили мы и Виктора Шкловского, гурьбой ходили на его вечера, чувствуя, что этот талантливый и остроумный писатель ярко выражает дух времени, его демократизм, его новизну. Шкловскому тогда, впрочем как и теперь, был свойствен художественный синкретизм мышления. Он работал и в прозе, и в публицистике, и в газете, и в кино и своей яркой личностью убирал невидимые перегородки между жанрами, создавая особый, небывалый жанр, в котором теоретическая мысль не жила скучной и отвлечённой академической жизнью, а играла и искрилась, как меткое слово, сказанное невзначай.
Вот это „невзначай“ Шкловский сделал принципом своей поэтики. В его художественной публицистике не заметно было никакой преднамеренности, она разговаривала с читателем просто и естественно, как заговорившая улица.
Рассказывали, что молодой Шкловский любил устраивать скандалы, и, когда появился каверинский роман „Скандалист“, многие стали искать среди его персонажей Шкловского.
Я помню, как В. Каверин читал главы своего нового романа в Институте истории искусств.
Присутствовавший на чтении Е. Замятин, молодцеватый, румяный, похожий больше на моряка, чем на писателя, высказываясь о романе, называл героев не вымышленными, а настоящими, подразумеваемыми именами. Острота и парадоксальность положения заключались в том, что герои романа сидели здесь же, в зале, каждый узнавая другого, а не самого себя. Замятин расставлял над всеми i никому не нужные точки. Казалось, назревал скандал, но тихий академический зал Института истории искусств менее всего был пригоден для скандала. Всё обошлось. Каверин, как казалось мне, был чуточку сконфужен.
Собрав своих героев в зале, он, вероятно, думал, что они поверят псевдонимам и не узнают себя.
Но о том, чтобы узнали, позаботился Е. Замятин.
…Стремление к документализму, к фактической точности было реакцией на орнаментальную прозу, с одной стороны, и на ремесленную беллетристику — с другой».
Итак, «русскую литературу он считал завещанной себе, и старинная фамилия, которую он носил, поддерживала в нём это убеждение».
В этом романе есть чёткость метафор, неожиданные повороты стиля, всё то, что постепенно забывали Серапионовы братья.
В роман Каверина перетекало всё — и текущая литературная ситуация, и реальные лица, и даже собственная каверинская книга о Сенковском «Барон Брамбеус».
Глава восемнадцатая
СМЕРТЬ ВИЗИРЯ
Хосров-хан знал, как приступить к этому делу. Он не полагался на себя: он слишком мало видел Вазир-Мухтара, чтобы узнать его.
Юрий Тынянов
Среди друзей Шкловского был один, дружба с которым была особой. Звали его сначала не Юрий Николаевич, а иначе. Юрий Насонович Тынянов — так звали бы мальчика, но маленьких мальчиков редко зовут по отчеству. Мальчиком он жил в Режице, месте, которое многажды меняло имя и государственную принадлежность. Это Латгалия, что сейчас в Латвии, — национальности там мешались, как в салатной миске, — мешались, да не смешивались.
Потом Чуковский напишет в дневнике 30 октября 1927 года: «…были Шкловский, Тынянов, Эйхенбаум — все евреи, я один православный, впрочем, нет, был и Всев. Иванов». Довольно точно описано национальное братство этих писателей, при совершенной интернациональности их идей.
Литература 1920-х годов была интернациональной русской литературой.
Потому что эта литература была сильно смешана и хорошо взболтана.
Мир переменился, вернее, мир был разрушен, и тогда смешались не только сословия — на письменных столах грудами лежали метафоры, взятые из чопорного аристократического языка, суржика и экспериментов Серебряного века. Всё было под рукой — и всё требовало осмысления.
Тынянов пришёл в литературу после блестящей академической школы — и это отличало его от многих. Теоретик левого искусства Осип Брик занимался самообразованием, звезда ОПОЯЗа Виктор Шкловский не проучился, кажется, и двух лет в Петербургском университете, теоретик поэтического языка, он не знал ни одного из языков иностранных. И не только они искупали недостаток добротной академической школы молодой яростью и верой в свои силы. Среди них вообще было мало классических учёных.
А вот Тынянов окончил Псковскую гимназию с серебряной медалью, потом учился на историко-филологическом факультете Петербургского университета. И не просто учился, но занимался наукой. Его оставили при университете в 1918 году, в то время, когда наукой занимались немногие.
Но с того же года Тынянов стал членом ОПОЯЗа, общества по изучению поэтического языка, при этом занимался всем тем, что могла советская власть предложить филологу, — служил переводчиком в Коминтерне, преподавал, читал лекции в клубах. Почти десять лет он был профессором Института истории искусств. Это 1920-е годы, самое счастливое и яркое время его работы. К концу двадцатых к нему снова пришла отступившая было страшная болезнь — рассеянный склероз. Он лечился за границей — в 1928 году в Берлине («Разные профессора лечат по-разному. В одном сходятся — причина болезни психические потрясения, моя конституция и русский табак»), а потом и во Франции. (Это тогда бывало, хотя из нашего времени и выглядит невозможным для времени диктатуры пролетариата.)