А тогда он писал Эльзе Триоле:
«Люблю тебя немного больше, чем вчера.
Хотел бы разучиться писать, чтобы научиться писать снова и только тебе.
Разучиться говорить, научиться потом снова и сказать первым словом „Эльза“.
Люблю тебя немыслимо. Прямо ложись и умирай. <…>
У тебя голубые глаза и дивный переход от щёк к подбородку.
Плечи и шея лучше всего мира, и твоя голова драгоценней звёзд.
У тебя, Эльза, есть уши и рыжие волосы, а я благодарен тебе даже за то, что ты купила себе туфли без задков. У тебя голова, как солнечный драгоценный камень.
А если твоя голова как солнце, то с чем сравнить твои губы?
В то же время ты девочка.
Незаменимая. Одинокая. Любимая больше, чем это можно сказать.
Ещё раз клянусь в любви до гроба.
Любовь эта была обречённой, но до конца дней оба сохранили дружеские, уважительные отношения и проявляли живой интерес к творчеству друг друга. Однако до конца дней ещё далеко, все молоды и на дворе — двадцатые годы:
«Родная Эля.
Пишу тебе по три письма в день и рву.
Сижу перед телефоном (стою) и думаю, позвонить или нет. <…> Эля, будь моей женой. Я люблю тебя так, что не могу жить, что уже не могу писать писем.
Я хочу иметь от тебя ребёнка.
Я верю тебе на всю жизнь вперёд.
А сейчас я вишу на подножке твоей жизни.
Я барахтаюсь, стараясь спастись.
Я целовал твои губы, я не могу забыть их.
Я целовал твоё сердце, я знаю его.
Я нужен тебе, Эля, я согрею тебя, ты сама не знаешь, как замёрзла.
Не смотри на меня, солнце моё, как на пыль на твоей дороге. Или скажи мне „никогда“.
Я не умру, потому что знаю свою цену.
Уеду в Россию или в русскую тюрьму. Чекисты будут ко мне милосердны, они не европейцы и не будут ругать меня, если я от ужаса смерти закричу или буду стонать, как стеню сейчас, раненный твоими умеющими прикасаться руками.
Мой отец бросил водку, я забуду любовь.
Скажи „уходи“.
Докуси меня.
Письма мои мне нужны. Они мне нужны для книги.
Книга будет хорошая, и чёрт знает почему весёлая.
У Лидии Гинзбург есть такая запись в дневниках:
«Говорим со Шкловским о „ZOO“. Вспоминаю его фразу о человеке, которого обидела женщина, который вкладывает обиду в книгу. И книга мстит.
Шкловский: А как это тяжело, когда женщина обижает.
Я: Всё равно каждого человека кто-нибудь обижает. Одних обидела женщина. Других Бог обидел. К сожалению, последние тоже вкладывают обиду в книги».
И тут же:
«Я сказала Брику:
— В. Б. <Шкловский> говорит точно так же, как и пишет.
— Да, совершенно так же. Но разница огромная. Он говорит всерьёз, а пишет в шутку. Когда Витя говорит: „Я страдаю“, то это значит — человек страдает. А пишет он я страдаю (Брик произнёс это с интонацией, которую я воспроизвела графически)».
Но горе есть горе — безотносительно от графического написания. Люди всегда страдают не по правилам.
В то же время Шкловский пишет жене:
«Дорогой Люсик. Получил одно твоё письмо. <…> Посылаю тебе денег ещё немного. 10 долларов.
Здесь дороговизна страшная. Жил в Праге, но в ней меня приняли очень плохо, так как решили, что я большевик. Сволочи и бездари. Сейчас в Берлине с Ромой <Якобсоном>. Рома не хочет отпускать меня из Праги. Но я остаюсь здесь. Дука <Горький> обещает через две недели достать деньги на журнал. Буду зарабатывать. Написал работу, „Роман тайн“, сейчас её отделываю. Пришлю. „Ход коня“ выйдет первый.
Верен тебе совершенно. Ночью кричу. Приехали Брик, М<аяковский> и Лиля. Очень неприятны.
Пиши мне на Клейст-штрассе.
Я всё такой же, только купил (покупаю) себе новое пальто.
Живу без комнаты. Некогда нанять.
Любят меня здесь все очень. Берлинская литературная эмиграция не очень сволочная.
Целую руки твои и Василисы. Целую Талю.
Маму целую крепко, крепко и хорошо. Целую папу и детей. Что Володя?
Теперь дело. Я хочу вернуться в Россию, если детик не может приехать. Спроси Мариэтту, можно ли сделать попытку? Скажи всем, чтобы хлопотали.
Я устал от Берлина и от разлуки. Устал.
Ну, скоро начну работать. Напишу с горя роман.
Пиши мне часто, если не можешь, то позови к себе Мишу и пускай он напишет что-нибудь за тебя. Люблю тебя больше прежнего. Жить без тебя не умею. Хочу быть счастливым. Пока до свидания.
Приветствую твой примус. Здесь очень много народа, но мне он не нужен без тебя.
Да, я очевидно разминулся с твоими письмами, они теперь, вероятно, в Праге. Ну, пришлют.
У нас чудесная осень. У нас — это в Берлине.
Целую твои ноги. Прага же мне чужая. Не она город моей поэмы.
Целую тебя. Как живут все мои? Может быть, кто без тебя.
Марка падает и падает. Мы уже привыкли.
Почти что родина. Воздух катастрофичен.
Но всё это не важно и не страшно.
Зима будет свирепая, но нас не удивить. Европа, Люсик, кончается. Кончается европейская культура. Культура не нужна никому. Будем верить, что мы не увидим конца.
Европа, Люсик, кончается от политической безответственности и национализма.
Европейская ночь наступает. Уже наступила и на меня. Кому, детик, нужны сейчас мои книги?
Ночь наступает. Будем спать.
Ночь наступает, будем любить крепче.
Здесь чахнет Ремизов, танцует А. Белый, скрипит Ходасевич, хамит Маяковский, пьёт А. Толстой, а остальные шиберуют. Шиберуют[61].
Революция, её уже знают. Грешники в аду после страшного суда будут так жить. Суд уже был. Веселитесь, недожаренные.
Европейская ночь. Целую мою любовь, мою веру, мою жизнь — Люсю. В грудь, в губы, в уши, в руки. Целую тебя, моя чудная, моя дорогая.
Лучше тосковать по тебе, чем любить кого бы то ни было. Итак, если гора не может к Магомету, то Магомет пойдёт к горе. Наведите справки.
Целую пока тебя.
Привет всем, всем. У тебя в комнате, вероятно, мороз?
Целую тебя. Целую. Ах, Люсик.
Виктор.
25 октября 1922 года.
И Шкловский пишет своё «ZOO…», книгу про любовь к одной женщине, посвящённую совсем другой.
Валентина Ходасевич в «Портретах словами» вспоминает: «Как-то весной к нам в гости в Сааров приехал из Берлина с художником Натаном Альтманом и Эльзой Триоле Шкловский. Эльзу никто из нас не знал ещё. Знаменита она была тем, что была на Таити и была сестрой Лили Брик. <…> К этому времени нам уже было ясно, что Шкловский тяжело болен безответной любовью к Эльзе, которая позволяла ему „болеть“, но относилась к этому с раздражением. Мы узнали, что бедненький Шкловский стеснён в деньгах, кто-то говорил, что он имеет один воротничок и, будучи очень чистоплотным, сам стирает его ежевечерне и разглаживает, прилепив мокрым к зеркалу (это строго запрещалось в напечатанных инструкциях, висевших обычно на видном месте в сдаваемых комнатах гостиниц и пансионатов). Но что поделаешь! Надо было экономить средства для ежедневной покупки цветов, преподносимых Эльзе. Цветы Шкловский покупал на рынке рано-рано утром (они там дешевле), относил их в пансион, где жила Эльза, и клал перед дверьми её комнаты, на выставленные её для чистки туфельки. Мы были свидетелями этого трогательного обычая в Дрездене, когда все жили в одной гостинице. Я не знаю, нужно ли жалеть Шкловского за его безответную любовь и порицать Эльзу за жестокосердие. Думаю, что нет. Счастливым следствием всего этого несчастного романа стала великолепная книга Виктора Шкловского „Цоо“, написанная в Берлине и изданная там же в 1923 году…»{119}