— С того момента... — зашептал я, давясь комком в горле, — с того момента, как будет арестован невинный человек... Если это не случайная ошибка, не недоразумение... Как бы вы ни объясняли! Интересами общества, классовым чутьем, высокой политикой... С того момента будут открыты двери самым грубым силам, низменным инстинктам, всем проявлениям зла. Беззаконие станет законом!
«И так уже было», — подумал я.
И он понял, что я подумал...
— Оставим этот спор, — устало сказал Николай Борисович; на лице его несколько мгновений были напряжение, усталость, разочарование. Потом оно стало спокойным, даже безразличным. — Мы никогда не поймем друг друга.
И я увидел: Николай Борисович Змейкин потерял ко мне всякий интерес.
— Вернемся к твоему делу, — вяло сказал он. — Что ты намерен делать?
— Мне нужно выяснить некоторые детали.
— Какие же? — Он усмехнулся. — Если не секрет.
— Мне не совсем ясны мотивы убийства.
На лице Николая Борисовича появилось легкое оживление.
— Тебе придется согласиться со мной, — сказал он, но без всякого энтузиазма. — Разве не собственность сделала Морковина убийцей, закрыла от него весь мир? Человек-собственник — это человек-зверь. Потом зависть. К молодости, к успеху, к материальному благополучию, достигнутому легче, веселее, без дикого напряжения.
Он был прав. Если остановиться на Морковине-старшем. Он прав. И это злило меня, выводило из равновесия.
— Ладно, — остановил себя Николай Борисович. — Итак?
— Мне надо несколько часов на доследование, — сказал я.
— Но зачем?
«Ни о револьвере, ни о Василии я ничего не скажу. Пока это мое».
— Надо кое-что выяснить, — упрямо повторил я. — Часа в три убийца будет арестован, и он во всем признается.
Николай Борисович встрепенулся.
— Признается? Такие люди, как этот Сыч, не признаются. Он будет все отрицать.
«Он и отрицает», — подумал я.
— Он признается! — сказал я.
«Если Морковин-старший — убийца», — подумал я.
Николай Борисович пожал плечами.
— Хорошо, поступай как знаешь.
И он пошел к машине. Я больше не существовал для него.
Хлопнула дверца. «Волга» уехала.
Я смотрел на шлейф пыли, который вырастал на дороге.
«Он хотел повториться во мне, — думал я. — Ему надо оправдать свою жизнь. Для кого? Для себя? Наверно... Ему скоро шестьдесят лет».
Я шел к деревне. Небо на глазах заволакивало серой мглой. Солнце было похоже на круглый желтый фонарь. Торопливо, исступленно трещал невидимый хор кузнечиков. Пахло полынью.
Да, и, несмотря ни на что, он все-таки прав. Морковина-старшего погубила частная собственность: его двенадцатый двор.
Двенадцатый двор...
И я поймал себя на мысли, что готов примириться с тем, что Михаила убил Сыч. Будто отпали все сомнения. Нет, нет! Это я допускаю только теоретически.
Хорошо. Пусть так. Михаила убил Сыч (теоретически). Причины... Частная собственность? То, что лежит внутри его психологии? Да. И все-таки не только это. Есть еще и другие причины, внешние. Среда, в которой проявляются внутренние причины, спрятанные в психологии человека.
И я остановился, будто налетел на невидимую преграду.
Он даже не подозревает, как прав! «Мы одна из инстанций, создающая социальный климат страны... В нем может или не может совершиться преступление...»
Уже не было тоски, которая охватила меня утром. Я спешил действовать. Действовать — значит постигать.
И на этой пыльной дороге, под пасмурным небом меня начала тревожить мысль, которая и раньше часто не давала мне покоя. Насилие всегда порождает ответное насилие. Пролитая кровь ведет к новому кровопролитию. Неужели это порочный круг? Как прорвать его? Как найти формулу борьбы со злом, которая была бы не кругом, а прямой, восходящей вверх, к звездам?..
У правления колхоза меня ждали оба участковых и Фролов.
— Морковин у себя в огороде, полет с Марьей картошку, — сказал Захарыч. Он был трезв и хмур. Похоже, не выспался.
Фролов выжидающе смотрел на меня.
— Из областной прокуратуры не звонили?
— Нет.
— Чего они там тянут? — Я опять начинал злиться. — Вызовите милицейскую машину. Для ареста.
— Результат легкой бани? — с ехидцей спросил Фролов.
— Как придет машина, поезжайте с ней в деревню Архангельские выселки, привезите Зуева. Секретарь парторганизации там. Он предупрежден. До двух надо быть здесь.
Фролов с любопытством посмотрел на меня, но ничего не спросил.
Было четверть одиннадцатого. Редкие капли дождя ставили черные точки на пыльной дороге.
«Итак, Михаила убил Морковин-старший. Предположим, что это доказано. Почему?»
21
Во дворе Брыниных мать Михаила стирала белье. Вороха пены вздымались в длинном корыте. Мелькали красные руки. Рядом на расстеленном одеяле тихо играли Володя и Клава.
Звали мать Михаила Елизаветой Ивановной. Лицо ее было по-прежнему заплаканным и опухшим, только появилась в нем, не подберу точного слова, деловитость, что ли.
Елизавета Ивановна отвела меня на терраску. Сели.
— Сынок, — спросила она, — а на деток нам теперя пенсию али какую способию давать будут?
— Будут, — сказал я.
Ее лицо посветлело.
— Скажите, Елизавета Ивановна, — спросил я, — из-за чего все-таки ссорились ваш сын и Морковин?
— Да как сказать... Не любили они друг дружку. Только, скажу тебе, сынок, Миша-то наш, он ведь ангел был... — И по ее щекам покатились слезы. — Сколько раз к Сычу, выродку ентому, сам с дружбой подходил.
— С дружбой? А вы можете привести какой-нибудь пример?
— Вот помню на свадьбе Миши и Ниночки... Летом было, в июле. Столы под яблоньками поставили. Гостей — человек пятьдесят, добрая кумпания. Угощение, сынок, было дай бог всякому. Боровка мы закололи, Миша мясо на базар в город свез, да я с книжки сняла. Для родного-то дитя разве жалко? И стюдень на столах, и сало, и котлетки, а яблоки у нас моченые, ну крепенькие, аж хрумтят. Капустка там, огурчики. Кваску я наварила, ядреный. А на стол его прямо со льду, с холоду. Ведь мы как в погребе лед держим? С зимы на речке нарубим — и в погреб, сверху газеты и землей присыпим. Он там и соблюдает холод до новой зимы, твердый, каляный. Что ваш холодильник. Да... Мясо, конечно, горячее, паровое, курицы. Из города кой-чего Миша привез. А вина — хошь облейся. Грех на душу приняла — самогоночки наварила. Все дешевле — рупь литра выходит. Только по такому случаю и сварила, ей-богу. А потом — ни-ни. Вот тебе крест.
Утром сели, а к обеду уже — веселье. Мишенька с Ниной во главе, конечно, стола. Миша в черном костюме. И галстучек. А Нину в белое платье обрядили. Ровно вишенка в цвету. Одно слово — молодые... И за что ж нам такое наказание? Чем мы бога прогневали?.. Нина вина — ни капельки. А Миша принял самую малость — и все. Нельзя. Правило блюдут. Сидят, ровно голубки. Только друг на дружку — глазками. Ну, гости: «Горько! Горько!» Поцелуются тихо так. Смотреть дорого. Кто ж думал-то!.. За одним концом у нас старики. Они послабже, уж завеселели, кой-кто, чего греха таить, губы растряпал, расслюнявился. Песню играть стали — «Ревела буря, дождь шумел». Мужики деловые об своем: уборка, машины, скотина. Слышу — и про баб. Ну, мужики, они и есть мужики.
А рядом с молодыми посадила я парней да девок, подружек Нининых. Сидят, ровно тебе цветки на лугу. Тута, сынок, своя жизня: и смех и байки. Хведька — шофер, сусед наш, вижу, Тоньку обхаживает, то есть руки его блудливые все до ее да до ее. А она так незаметно руки скидает, и сама — в краску. Хведька, знамо дело, котишша, так и глядит, иде урвать. Другие подружки — всяк свое. Одну завидки берут, другую в грусть-тоску кинуло, третья так, веселая — и все. А гармонист наш, Андрейка, совсем пьяной. Голову свою кудлатую на струмент положил, считай, спит. Ан нет! Играет чего-то. Он гармонист первейший. Как иде свадьба — его кличут. Ну, играем свадьбу. Все хорошо идет, как у людей: песни, разговоры, шум такой праздничный. Кушают хорошо. И никакого там скандалу али фулиганства. Я, конешно, промеж столов шатаюсь: кому подать, кому налить. Всяк выпить тянет.