Но нет! Так думаю я только в минуты слабости. Не может все быть напрасно: кровь, страдания, опыт. Опыт человечества. Я убежден, что большинство людей на земле хочет сделать мир добрее, разумней, ярче. Только что-то мешает им. Что-то мешает нам. Что? Разобщенность? Недоверие? Какие-то внутренние заборы, разделяющие нас? Не знаю... А зло? Оно организованней. Оно действует более целенаправленно. Но почему? Почему? Понять, постигнуть механизм зла. Надо делать добрее наш мир. Я хочу, чтобы этот славный Сашка вошел в более добрый мир, чем мой. У нас с Люсей будут дети. Я хочу, чтобы они жили в более добром мире, чем мой...
— Дяденька, уже Воронка, — сказал Сашка.
Мы въезжали по какой-то глухой проселочной дороге в деревню, и я узнал ее только по разрушенной церкви.
— Куда? — спросил Сашка.
— Давай к правлению.
— Дяденька! — Он смотрел на меня круглыми глазами.
— Да?
— А за что Сыч убил Мишку?
«Вот что он хотел у меня все время спросить», — подумал я и сказал:
— Если бы я знал, Саша! Пока ничего не известно.
Мы ехали по деревне.
Сыч убил Мишку...
Почему они так уверены в этом? «Больше некому...» А у меня нет даже интуитивного убеждения.
12
В правлении колхоза, обшарпанном домике из двух комнат, завешанных плакатами с толстыми коровами и с девушками в белых халатах, меня ждали участковый Захарыч и приехавший из города Фролов.
Участковый где-то выпил, его полное лицо лоснилось, нос красен, ворот кителя расстегнут, и виднелась волосатая белая грудь.
— Так что на месте Морковин, — бодро, даже вытянувшись, сказал он. — В своем дворе картошку с Марьей перебирает. Прошлогоднюю. Гнилья — пропасть.
— А пить в рабочее время не стоило бы, — сказал я.
Участковый встрепенулся:
— Дык я самую малость. Морковин же и поднес. Из магазина у него, казенка. Все по закону. — Он блаженно закатил глаза. — Какие распоряжения?
Похоже, он чувствовал некоторую неловкость, и насмешливости, покровительства я в нем уже не обнаружил.
— Продолжайте наблюдение за двором Морковиных. Только осторожно, пожалуйста. Если Морковин, заметите, собирается куда уезжать, — задержите.
— Слушаюсь!
И участковый Захарыч вышел. Из окна видно было, как он, позевывая на крыльце, глянул на небо, почесал спину и зашагал по деревенской улице — грузный, коротконогий, при полной милицейской амуниции. Поддал сапогом ржавую консервную банку. Фролов устало курил сигарету.
— Машину я отпустил, — сказал он. — Не нужна?
— Пока не нужна.
— В случае чего, — сразу вызовем. Вот акт о вскрытии. — Он передал мне лист бумаги. — Брынин убит из револьвера двумя выстрелами в спину. Одна пуля застряла в сердце.
Я пробежал глазами акт.
— Да... А шеф ваш волнуется. Говорит, пора выявить и задержать убийцу.
— Выявим, задержим, — сказал я.
— Значит, в принципе, подозрения на Морковина? — спросил Фролов.
— Вот именно — подозрения.
— Может, пора брать?
— Подождем.
— Хорошо. Что будем делать?
— Вы пройдите по соседям Морковина. Только в дом убитого не надо. Я сам. Поспрашивайте о Сыче, о взаимоотношениях. На кого думают.
— Понимаю. — Фролов изменился. Он говорил со мной, как с равным. Даже уважительно (а может быть, изменился я?). — Где вас потом найти?
— Или здесь, или у председателя.
Мы вышли вместе.
13
Я шел ко двору Брыниных. Поговорю с Ниной. Надо наконец выяснить, что произошло утром у трех яблонь.
Переулок тих, безлюден. Жарко. Пахнет, тонко и слабо, яблоками. Где-то плачет ребенок.
Я прошел вдоль забора Морковиных. Сейчас лужок с тремя яблонями, со стожком сена. Что здесь произошло? Что?
Неожиданно, еще даже не успев подумать, зачем это надо, я замер. Прижался к забору. Я услышал голоса. И узнал их.
— Постой!.. Не уходи. Постой! Нина... — Это был голос Василия Морковина.
— Отстань, отстань! Увидят... — говорила Нина.
Я осторожно прокрался к краю забора и выглянул. Сквозь ветки крайней яблони я увидел: у своего плетня стоит Нина, в руках у нее полотенце, видно, она его снимала с березовой перекладины. А по другую сторону плетня, на лужайке — Василий Морковин. Он поймал руку Нины с полотенцем и не пускает.
— Отстань, говорю! — тихо и зло сказала Нина, вырывая руку.
И он вдруг заговорил быстро, задыхаясь:
— Все равно люблю!.. Слышь, Нина! Люблю... Будто и время не проходило.
— Отстань! Отстань! — В голосе Нины был ужас.
— Ну, хочешь, все брошу! — задыхаясь, говорил Василий. — Только скажи!.. Скажи... Раз так вышло... Одна ты теперь...
— А ты и рад! Рад!.. Никогда этого не будет, запомни! — Она вырвала руку с полотенцем из рук Василия. — Никогда, запомни!.. Ненавижу! — И она побежала в глубь сада, к дому.
— Ненавижу!.. — послышалось из зеленого полумрака.
— Нина!.. Нина... — сказал в тишине Василий.
Он постоял у плетня, покачал головой, похоже было, разговаривал сам с собой. И побрел к реке, медленно, загребая ногами траву. И отчаяние, безнадежность, безмерное горе были в его тощей фигуре.
У меня глухо бухало в висках.
Он любит Нину... И любил раньше... Что у них было раньше? Может быть, он... Спокойно. Не надо спешить. Все выяснить. И у нее я спрашивать не буду. Кто знает, какие у них отношения. Да, да, все выяснить. Так. Кажется, возникает еще одна версия.
Но почему-то оттого, что возникла еще одна версия, а значит, появились новые шансы найти убийцу, мне не стало легче.
Я постоял немного, прислушиваясь. Все было тихо. И пошел ко двору Брыниных. Шагал медленно.
14
У избы Брыниных застекленная терраска. Видно, пристроена она совсем недавно — тес свежий. Когда я подходил, на терраске плескалась вода, слышался детский смех и голос Нины:
— Ах ты, моя голубка! Кровинка моя. А теперь закрой глазки. — В голосе было какое-то исступление.
Я постучал в дверь.
— Ну? Кто там? — Теперь в голосе были страх и смятение. Так она говорила Василию: «Отстань, отстань».
«Думает, что он», — понял я и вошел.
В большом тазу стояла голенькая девочка лет трех, в кудряшках, и хохотала. Нина поливала девочку из чайника. На лавке сидел уже вымытый мальчуган, совсем крохотный, завернутый в большую отцовскую рубаху, мотал толстыми ножками и серьезно глядел на меня.
— Подайте полотенце, — сказала Нина. И с ее лица слетело напряжение. — Вон, на стуле.
Полотенце было то самое.
Я смотрел, как она вытирает дочь, и невольно любовался ею. Движения были гибкими, сильными, осторожными. Нина была в открытом сарафане, мелькали голые полные руки, по плечам рассыпались волосы. И столько силы, жизни, красоты, не знаю... плоти, что ли, было в ней.
— Что вам? — недружелюбно спросила Нина и посмотрела на меня.
У нее были серые, полные гнева и движения глаза под черными, сведенными углом бровями; сейчас в них не было горя.
— Нина, — сказал я. («Я не могу иначе, я должен», — сказал я себе.) — Тот, кто убил вашего мужа, должен быть наказан. Ведь вы понимаете это?
Она молчала, и лицо ее начало гаснуть. Как электрическая лампочка, из которой медленно уходит свет.
— Вы мне должны помочь, — продолжал я. — Мне необходимо установить истину. Вы сами сказали, что утром у стога сена Морковин кинулся на вас с вилами. Между Михаилом и Морковиным произошла ссора. Мне надо знать, как это было. Поймите, Нина, это не праздное любопытство. Прошу вас, расскажите.
— Мама! — крикнула Нина.
Пришла из избы мать Михаила. Видно, она все время молча плачет: лицо ее было мокрым и распухшим.
— Возьмите Володю и Клаву, на дворе с ними поиграйте. Еще тепло, — сказала Нина и повернулась ко мне. — Идемте в залу.
Мы прошли через первую комнату с печкой и попали в другую, большую и светлую.
Полы были крашеные, на окнах занавески; диван, сервант с посудой. Сервант точно такой же, какой я видел в избе у Морковиных. Этажерка с книгами, приемник. Комната была совсем городской. Только за детской кроваткой висел этот коврик (когда же они сгинут?): пронзительно синий пруд, лебеди, кипарисы, как зеленые свечи, и дебелая русалка, облокотившись на локоток, возлежит на берегу. Между окнами свадебная фотография в круглом овале. Он и она. Вот каким он был, Михаил.