— А если я сомневаюсь? — Я сел, и наши взгляды встретились; в глазах Николая Борисовича трепетал лихорадочный огонек.
— В чем сомневаешься?
— В том, что Михаила убил Морковин-старший.
— Старший? Да, мне говорил Воеводин. («Ну, еще бы! Какую радость я ему доставил. Представляю: «Новенький вроде запутался».) Зачем тебе понадобился его сын? Постой! Ты подозреваешь Василия Морковина? У тебя есть для этого причины?
— Нет, — солгал я. — Он мне нужен как свидетель.
— А что убийца этот старик — сомневаешься? — В голосе Николая Борисовича было нетерпение.
— Да! На полпроцента, но сомневаюсь. — («Какие-то идиотские полпроцента», — подумал я.) Тоска сгущалась. Она была огромна. В сто раз больше моих сил противостоять ей.
— Тебе нездоровится? — спросил вдруг он.
— Мне отлично!
Николай Борисович заговорил медленно, спокойно, и металл был в его голосе.
— Если даже ты сомневаешься на десять процентов, на двадцать! Все равно Морковин должен быть арестован.
— Почему? — Кровь жарким потоком хлынула к лицу.
— Потому что, раз совершено преступление, правосудие должно найти преступника и осудить его.
— А если человек невиновен? — Чёрт! Я еле говорил. Сжало горло. Это у меня и раньше случалось. На нервной почве.
— Морковин невиновен? — раздраженно спросил он.
— Ладно. Допустим, что виновен... Ну, а если нет... Если нет! — заорал я.
Николай Борисович продолжал все так же спокойно и тихо. Наверно, для него было очень важно заставить меня думать, как он.
— Подожди. Ответь мне сначала на вопрос... — Он подыскивал слова. — Отвлекись... Представь — перед тобой дилемма: интересы Морковина и интересы общества. Чьи интересы ты выбираешь?
— Морковина! — быстро сказал я.
— Ты допускаешь грубую ошибку. — Николай Борисович внимательно, с надеждой (или мне показалось, что с надеждой?) смотрел на меня. — Пойми! Морковин — единица, крошечная мошка. А общество — миллионы.
— Но общество состоит из таких единиц! — закричал я. — Юрист всегда имеет дело с конкретным человеком, с конкретной судьбой. И отвечает за эту судьбу!
— Все это абстрактный буржуазный гуманизм, — жестко сказал он. — Не забывай, никогда не забывай: ты служишь классу. Пойми, Петя, пойми! Мы одна из тех инстанций, которая создает социальный климат страны. Это принципиально важно! — Николай Борисович вытер платком мокрое лицо. — В этом климате может совершиться преступление. Или не может. Это во многом зависит от нас. Убит человек... Ты смотришь: кто убитый, по каким мотивам... Ты вникаешь в суть — запомни! — с классовых позиций. Ты ищешь убийцу. Он должен быть найден! И это прежде всего важно не для убитого — что ему? И даже не для убийцы. А это главное для тех, кто рядом. Конечно, конечно... — В его голосе промелькнули неуверенные нотки. — Бывают ошибки. Трагические ошибки... Но... Зажми сердце в кулак! Будь выше эмоций. Ты служишь идее! Ты выбрал себе тяжкий крест... За него не говорят спасибо... — Взгляд Николая Борисовича блуждал по моему лицу, и у меня было такое впечатление, что он меня не видит. — Помни: в любом случае акт наказания должен состояться.
— Но почему? Почему?
— Потому что в крайнем случае пострадает один человек, а выиграет все общество. Люди, находящиеся в зале суда...
...Когда я учился в шестом классе, у нас физику преподавал некий Корней Степанович Лященко, длинный, худой, язвительный, с ртом, набитым стальными зубами. У него была привычка: снимать с руки золотые часы и класть их перед собой на стол или на край первой парты, которая была вплотную придвинута к столу. Корней Степанович отличался редкой пунктуальностью, и его уроки были четко рассчитаны по минутам. Он подходил к столу, брал часы, рассматривал их, говорил: «Ну-те-ка! А теперь перейдем к повторению». И клал часы на место. Еще он был завучем.
Однажды кончился урок физики, а следующим была ботаника. Но после звонка в класс опять вошел Корней Степанович. Не вошел — влетел. Его как-то всего скривило.
— Кто взял мои часы? — тихо спросил он.
Класс загудел: у нас не было воров.
— Кто украл мои часы? — закричал Корней Степанович.
— Нам не нужны ваши часы, — сказал кто-то.
— Райзмин! Выйди из-за парты.
Геша Райзмин сидел за первой партой. Это был тихий худой мальчик, сын сапожника, который работал на углу у нашей школы в своей коричневой будке.
— Ты украл часы? — вкрадчиво спросил Корней Степанович.
— Нет, я не брал, — сказал Геша.
— Выверни карманы.
Геша вывернул пустые карманы. Его большие глаза медленно наполнялись слезами.
— Дай портфель! — закричал Корней Степанович.
Он перерыл портфель; часов там, конечно, не было. Тогда он полез в парту и вынул оттуда свои золотые часы.
— Ну? — радостно сказал Корней Степанович. — Что скажешь?
— Не знаю... — прошептал Геша. — Я не брал.
— Вор! — взвыл Корней Степанович, и из его стального рта полетели слюни. — Вор! — Он замахнулся на Гешу и еле сдержался. — Из школы вылетишь, мерзавец! В два счета!
— Я не брал, не брал!.. — в ужасе шептал Геша, и по его худым щекам ползли слезы.
— Да они, наверно, упали в дырку для чернильницы! — обрадованно закричал кто-то. — Смотрите, там же нет чернильницы!
Класс облегченно вздохнул.
— A-а! Вот что! Вы все заодно! — закричал уже визгливо Корней Степанович. — Воры! Шайку организовали. А ты! Ты... — Он тряс перед носом Геши длинным пальцем. — Ты у меня поплатишься! — Он вошел в раж и уже не мог остановиться. — Ворюга!
— Не брал... не брал... — И вдруг Геша бросился из класса.
— Ребята, за ним! — крикнул наш староста Вова Березин.
С дикими криками мы вырвались из класса — все тридцать шесть человек. Мы так никогда не кричали. В эти вопли мы вложили весь свой гнев и всю свою растерянность. Я запомнил, что Корней Степанович стоял, как столб, раскинув руки, и на его ненавистном лице был испуг.
Мы нашли Гешу в будке отца. Он уткнулся ему в плечо и сквозь рыдания повторял:
— Папа... не брал... Честное пионерское... не брал... Клянусь жизнью мамы... не брал...
— Я верю тебе, сынок, я тебе верю, — говорил его отец, мужчина с курчавой головой и черными от масел руками. Вид у него был потрясенный: он не знал, что делать.
Гешу Райзмина исключили из школы. И тогда наш класс взбунтовался: мы сначала срывали уроки Корнея Степановича, писали ему гадости на доске, а до этого была у него идеальная дисциплина. Потом мы стали срывать все уроки, даже у любимых учителей. Мы хулиганили на переменах. Наш бунт перекинулся в другие классы, которым, наверно, было просто приятно брать с нас пример. Вернули в класс Гешу Райзмина, вынужден был уйти в другую школу Корней Степанович. Но до конца покой не восстановился в нашем маленьком обществе из тридцати семи человек. Мы ожесточились, мы стали хуже учиться и больше ссорились между собой, мы окончательно перестали верить в непогрешимость взрослых и в справедливость их мира. И эти чувства росли вместе с нами.
— ...люди, которые прочитают в газетах о том, что преступление не осталось безнаказанным, поймут: любое нарушение правопорядка не остается без последствий, от возмездия за содеянное увильнуть невозможно. И это в целом воспитывает массы в духе уважения перед законом!
Николай Борисович выжидающе смотрел на меня.
— И пусть пострадает невинный человек, да? — закричал я, проглатывая нервный комок. — Это неважно?
Он заговорил мягко, даже с сожалением и с явным чувством превосходства:
— Я понимаю тебя, Петя. Благородно, идеально... Молодость, еще не соединенная с практикой нашего жестокого века. Странно... Откуда? Почему? В вашем поколении отсутствует классовый корень. Пойми, это должно быть постоянным состоянием твоего духа: благо общества — превыше всего! Для этого требуется государственная мудрость, классовое чутье. — И он ринулся, как в атаку: — Что же, пусть пострадает невинный, если это нужно для блага общества!