Приятное общество Анички навевает приятные, ленивые мысли. Надо, однако, итти дальше. Долгое пребывание может возбудить подозрение даже у детишек.
— Неужели, — прощается Джемс, — наше знакомство оборвется сегодня?
Аничка вскидывает головку, хохочет:
— О, у нас принято по вечерам запросто приходить в гости. Мой адрес…
Джемс, напевая, выходит из ограды детского сада. В кармане — адрес Анички, в сердце — нежность. Боже, какие девушки в СССР!
Увлеченный приятными мыслями, Джемс на мгновение забывает о своем ужасном положении. Ему кажется, что он действительно эмигрант, индусский коммунист. Но сладкое мгновение очень быстро проходит — в памяти встают Лондон, «Лига ненависти», Каир, ощущение смертельной опасности, нелепого нахождения здесь, в красном городе. Джемс устало опускается на скамью.
Ах, отчего он не умер в детстве!
Часы убегали. Вместе с часами таяли остатки мужества Джемса. За этот длинный день Джемс успел увидеть многое: постройки домов, чистые сады, марширующую воинскую часть, движение на улицах, школьников, служащих. До заводских районов Джемс не дошел. Все, что он видел в центре города, нагло подкапывалось под привычные — из газет — представления о Совдепии, о большевиках, о культуре.
В конце дня Пукс забрел на большую площадь с громадной церковью посредине. Сразу встало в памяти:
…Молящихся разгоняют… все входящие в церковь берутся на учет… священники, не восхваляющие большевиков, арестованы… подле церквей дежурят фотографы…
Но вот старушка старательно отбивает поклоны в пыли площади перед церковью. Люди входят в широкие двери. Звон колоколов. И ни одного фотографа, никаких разгонов или арестов…
Несомненно, все это случайности. А, может-быть, большевики чуть-чуть исправились. Может-быть…
Джемсом овладевает почти спортивная горячка: нет, он должен все это проверить. Он должен выяснить, где правда.
Столовая. Джемс сразу вспоминает:
КАК НАДУВАЮТ ИНОСТРАНЦЕВ В СОВДЕПИИ.
…Специальные столовые и рестораны… люди едят падаль… на жалованье, выдаваемое большевиками, нельзя даже пообедать… несвежая, отвратительная пища… Иностранцам готовят пищу отдельно… особые рестораны для приезжающих из-за границы…
Но Джемс готов поклясться, что вначале никто не понял, что он иностранец. И, несмотря на это, обед был вкусен. Очень вкусен. Джемс перевел на фунты и шиллинги стоимость обеда и понял, что в Лондоне это обошлось бы ему почти столько же.
Ну, здесь, в мелочах, большевики могли исправить положение. А вот посмотрим — крупные дела!
Но крупные подвиги пришлось отложить — было уже около семи часов, приближалось время визита к Аничке. Правда, по пути к ней, Джемс успел сравнить содержимое магазинов с описаниями родных газет, успел отметить в уме, что красные солдаты — очень аккуратно, и красиво одетые, вежливые, милые люди, но это проделывалось уже механически. Мозг привык уже сравнивать действительность и газетные описания не в пользу последних. Где-то была скрыта ошибка.
У Анички были гости. Аничка решила похвастать перед подругами иностранным поклонником. Аничка хотела подхлестнуть самолюбие окружавших ее молодых людей Пуксом. И поэтому весь вечер у Джемса сладко кружилась голова от Аничкиного внимания. Он не понимал ни одного слова, но вежливо улыбался и кланялся после каждой обращенной к нему гостями фразы. Он начинал забывать о своем трагическом положении. За чаем в большой и некрасивой столовой он осторожно погладил Аничкину руку под столом, и Аничка не рассердилась; больше того — Аничка улыбнулась ему.
Джемс попрощался последним… В темной передней, загроможденной сундуками и коробками, Джемс уверенно и нежно прижал к губам теплую руку Анички.
— Да, да, он зайдет завтра, обязательно зайдет. Он очень счастлив, — такие друзья, как Аничка, такие восхитительные…
Но тут Аничка закрыла ему рот своей ручкой, и Пукс три раза поцеловал бархатную, пахнущую одеколоном ладонь.
Улица сладко кружилась в запахах цветов, зелени и ночи. Джемс переживал сладкие мгновенья. И как молния — прорезала тишину ночи ужасная мысль:
Кто он? Как он смеет ухаживать за девушкой, когда он — бродяга, темная личность, политический враг. Ведь даже сейчас — где он будет ночевать?
Горькие мысли примчались толпой: жизнь ужасна — полюбить в чужой, враждебной стране…
И затем — не сегодня-завтра Джемса изловят, арестуют, расстреляют… А сейчас он — бездомный бродяга, мошенник, погибающий от мук и любви человек.
Ноги сами бегут в порт. Ах, если бы можно было сейчас очутиться дома, в Англии, вычеркнуть из жизни последние три недели!
Безнадежность все ближе подступает к Джемсу. Какая черная вода ночью. Как в ней, наверное, спокойно… Это, кажется, выход.
И Джемс, шепча побледневшими губами молитву, подходит к краю мола, огибает штабеля ящиков, подходит почти к самой воде.
— Ну, смелее. Прощай, жизнь… Раз… два…
Глава двенадцатая,
в которой вспыхивает забастовка, увлекающая даже читателя.
Есть кружева, которые необходимо плести в сырых подвалах, потому что в сухом воздухе тончайшая нить рвется. Есть старинные ткани, из которых можно шить платья только при том условии, что в комнате не будет ни одной пылинки. Есть еще целый ряд таинственных одежд, как бы связывающих собою девушек и женщин двух кругов: тех, кто носит платья, и тех, кто шьет их.
Эта цепь из труда, продукта и потребителя неразрывна. Нарушить ее могут только из ряда вон выходящие события: изменение моды, отсутствие товара или забастовка тех, кто производит продукт.
Моды меняются в соответствии со вкусами потребителя. Товара не может не быть. Следовательно, единственной причиной сегодняшнего волнения всех порядочных женщин Лондона была забастовка служащих и работниц ателье, мастерских и фабрик дамской одежды.
Душой забастовки была, конечно, Мэри. Та самая Мэри, которую любит Томми Финнаган, которая работает с ним плечо к плечу и верит в то же, что и он.
Механика действий многих мужчин имеет своей скрытой пружиной крикливый и сердитый голос жены. В данный же момент голоса многих жен, лишенных по милости забастовщиц туалетов, слились в один ужасный концерт. Забастовка работниц швейной промышленности вызвала стачку аристократок Лондона. Так велика сила женского… ну, конечно, не единения, а желания быть хорошо и к лицу одетой.
То, что работницы, снабжающие произведениями тончайшего швейного искусства, одеты исключительно бедно и скверно; то, что цена одного платья равна иногда пятилетнему бюджету рабочей семьи из трех-четырех человек; то, что зовется в ученых книгах социальным неравенством, — было забыто. Лэди Уонсберри, вернувшись из-за границы, давала свой знаменитый летний бал, бал, который славился тем, что на всех приходивших все было исключительно английского производства, из английского, материала. А тут дурацкая забастовка развратных девчонок грозит сорвать этот бал, грозит уничтожить традиции доброй, старой Англии, грозит дворцам. Короче говоря, стачка женщин большого света[51] имела самые серьезные основания, тогда как эта ужасная забастовка началась из-за ерунды, из-за такой мелочи, как сотый сантиметр.
Дело в том, что владельцы больших, обслуживающих родовую и финансовую аристократию мастерских решили перейти от поштучного расчета с работницами на пометровый. Так, по их мнению, пропадало меньше материала, повышалась производительность, а главное, увеличивалась прибыль. Работницы, нищенский заработок которых резко снижался от этой операции, возмутились. Тем более, что хозяева сдавали в работу метр материала, а оплачивали его, как девяносто девять сантиметров. Работницы возмутились, а возмущение оформила в забастовку Мэри.
Работница, будь она в тысячу раз энергичнее и умнее всех женщин своей среды, все же не смеет оскорблять, даже косвенно, такую высокопоставленную особу, как жена господина министра.