— Да Ирине Сурмониной! Кому же еще? Ну и характер у тебя!
— Вот я со своим характером и останусь у себя дома, на Черной речке.
— Черт меня толкнул сказать ей о тебе! Она почему-то уцепилась: «Сэм, привезите его ко мне». Ну, Ирина Сурмонина имеет право быть капризной.
— Допустим. Но я-то тут при чем?
Уже начинало темнеть, и Гриша отыскал спички, снял с лампы стекло.
— Что ты делаешь?! — закричал Персиц.
— Лампу зажигаю.
— Оставь! Не надо! Мы сейчас едем.
— Чудак, да зачем я тебе понадобился? Что, на мне свет клином сошелся, что ли?…
— Ты мне не нужен! Я теперь понял это. Не нужен ты мне. Но она велела.
— Не поеду.
— Не поедешь?
— Нет.
У Персица лицо покрылось красными пятнами. Он принялся так кипятиться, так бегал по комнате, так расстраивался, от просьб переходил к брани, что Гриша наконец не вытерпел:
— Черт с тобой, едем. Но имей в виду: это только в угоду твоему ангельскому характеру.
Недовольные друг другом, они молча отправились к трамвайной остановке.
Персиц было заикнулся о лихаче — нужно спешить, они опаздывают…
Но вдали уже показались огоньки — красный и зеленый; это знакомая Шумову «четверка» повернула на Малый проспект.
— Вот наш лихач! — сказал он сердито, вскакивая в трамвай на ходу.
Персиц прошел в вагон, а он остался на задней площадке.
Промелькнули Малый проспект, Средний, Большой, показалась Нева. Уже светились в тумане фонари на баржах.
Досада у Шумова постепенно проходила.
На кого досадовать? На Персица? Но тот ведь не хотел ему зла, наоборот. Самуил все что-то строит из себя, теперь вот про эту Ирину трещит без конца. Все это чепуха, конечно, сплошные выдумки.
А не сыграть с ним штуку? Незаметно выскочить на остановке, да и пойти куда глаза глядят…
Но Персиц как будто угадал его думы, протискался к нему из вагона и стал рядом.
Настроение у него тоже, видимо, изменилось.
Через некоторое время он проговорил виновато:
— Нам здесь выходить.
Ирина Сурмонина приняла их, на Гришин взгляд, невежливо: полулежа на кушетке и даже не приподнявшись гостям навстречу.
Это была полная блондинка с серыми, слегка выпуклыми глазами и с белым, очень белым, молочного цвета лицом. А больше ничего особенного в ней не замечалось.
Гришу удивил ее наряд: не платье, а какое-то одеяние, необычайно широкое, затканное золотистыми лилиями, подпоясанное шелковым шнуром с кистями; кажется, такая одежда носила название хитона.
Удивительной ему показалась и манера Ирины Сурмониной здороваться — она протянула ему левую руку, хотя правая у ней ничем не была занята. На всякий случай он тоже подал ей левую руку.
Самуил сразу же забегал по комнате, начал говорить о своих замыслах, о поэме, голос у него звучал глухо — это всегда с ним бывало, когда он волновался.
Не слушая его, Сурмонина пристально разглядывала Гришу.
Смутить его хотела, что ли?
От одной этой мысли он сразу ожесточился и почувствовал, что привычная застенчивость, которую ему так старательно приходилось скрывать от постороннего глаза, исчезла бесследно.
Он огляделся по сторонам, куда бы сесть. Вместо обыкновенных, человеческих стульев здесь стояли какие-то мягкие табуреточки, крытые полосатым шелком. На одну из них он и уселся, не дожидаясь приглашения; Самуил при этом страдальчески поморщился.
Прямо перед Гришей висел портрет мужчины с непреклонным выражением бритого лица. Он узнал в нем известного киноактера Мозжухина.
В углу стояло пианино, на выступе камина белели статуэтки, — судя по всему, квартира была богатая.
Ирина Сурмонина вдруг вскочила с кушетки и весело захлопала в ладоши.
— Да ведь это он! — закричала она со смехом.
— Ириночка, объяснитесь, — озадаченно сказал Персиц, прерванный на полуслове.
— Я глядела, глядела… Он! Кто бы мог подумать? Правда, вы, Сэм, говорили: Шумов Григорий. Но мало ли Шумовых на свете. Вырос-то как! И все такой же сердитый.
— Ириночка, объяснитесь.
— Сейчас, Сэм, умерьте свое любопытство. Что вы меня не узнали, Шумов Григорий, это понятно — наша сестра меняется быстрее, чем ваш брат, — но фамилия-то моя разве ничего вам не говорит?
Поглядев на растерянное Гришино лицо, Сурмонина с хохотом упала на кушетку.
Смех так ее одолел, что она даже слезинку смахнула с ресницы мизинцем.
— А «Затишье»-то неужто забыли? — еле проговорила она, захлебываясь смехом. — Ксению Порфирьевну? Маму мою?
— «Затишье»? — воскликнул Гриша. — Перфильевна!
Какая-то тень мелькнула в выпуклых глазах Сурмониной. Она перестала смеяться:
— В просторечии — Перфильевна. Аксинья. Это вы запомнили. Как же фамилию-то забыли?
— А я никогда ее и не знал. Все, бывало, «Перфильевна» да «Перфильевна».
— Мило!
Ирина Сурмонина закинула руки за голову, глубоко вздохнула:
— Боже мой, как все это живо в моей памяти! Все, ну решительно все помню… И как вы вдвоем с другим мальчишкой, маленьким латышом, пугали нас с сестрой. И как вы сломали нашу игрушку — коня на колесиках…
— …и как нас обоих драли за это.
— И как вас драли.
— Ничего не понимаю! — запротестовал Самуил.
— Подождите, Сэм. У вас, Шумов, в Петербурге никого нет? Вы когда приехали сюда?
— В августе.
— Придется вами заняться. Вы, я вижу, медведь порядочный, но мы вас приручим. Правда, Сэм?
— О, стоит вам только захотеть, Ириночка! Но ради бога, посвятите же меня. Какие-то тайны мадридского двора.
— Никаких тайн. Мы с Шумовым росли по соседству. Потом потеряли из виду друг друга. Впрочем, позвольте-ка! — Она погрозила Грише пальчиком. — Одна тайна мне вспоминается. И оч-чень романическая. И так как это тайна, то вы, Сэм, лучше подите-ка к пианино, сыграйте нам что-нибудь!
— Но…
— Сыграйте!
Самуил обижедно сел за пианино и нехотя стал перебирать клавиши.
— Тайна касается наших предков, — заговорила Сурмонина вполголоса. — Преданья старины глубокой… Сэм, играйте как следует! Не подслушивать! Преданья повествуют о том, как пламенная, возникшая на заре юности и, говорят, взаимная любовь двух наших предков, вашего батюшки и моей мамы, сменилась, по велению судьбы, неугасимой и опять-таки обоюдной ненавистью. Ну чем не роман! Я еще совсем маленькая была, когда — конечно, в отсутствие матери — тайна эта обсуждалась у нас на кухне шепотком, но с большим увлечением, как и полагается обсуждать чужие секреты женщинам… Женщин было четверо: кухарка, горничная и мы с сестрой. А вы разве не слыхали про эту романическую историю?
— Я на вашей кухне не бывал.
— О, какой серьезный! Вы, должно быть, марксист.
— Недостаточно образован для этого.
— Терпеть не могу марксистов! И вообще политику. Сэм, тайны кончились, подите сюда. Как вы в прошлый раз сказали о политике?
— Она удел людей ограниченных.
— Это, положим, не ваше изречение…
— Ириночка!
— Но все равно, неплохо сказано. Ненавижу политику. Из-за нее чуть не погибла моя лучшая подруга… Ах, Люська, Люська, дура несчастная! Это она с «серыми» связалась. Что глядите? «Серые» — это эсеры, по созвучию; конечно, глупо. Когда все считали, что Люся умрет, главарь «серых» прислал записку: «Бог поцеловал ее в душу». Лучше бы бог его самого поцеловал!
— Надо уважать чужие убеждения, Ириночка. При всей их ограниченности…
— Ах, молчите, Сэм! Убеждения! Вы думаете, у Люси были политические убеждения? Ерунда. Уж я-то ее лучше знаю.
Сурмонина вдруг забеспокоилась, начала шарить по кушетке рукой, нашла у себя за спиной зеркальце, глянула в него, отложила, задумалась о чем-то… И вдруг накинулась на Шумова:
— Может быть, вы все-таки скажете что-нибудь? Может быть, вы спросите, кто такая была моя подруга, Люся Дзиконская?
— Дзиконская? Не дочка ли полицмейстера?
— Да. Дочка полицмейстера. Палача народа. Я и забыла, что вы из тех краев. Значит, осведомлены?
— Слышал стороной, что она застрелилась.