Разлепив глаза, он сказал Лещову:
— А я Гриша Шумов.
Он думал поразить прасола.
Но тот не удивился, скользнул равнодушным взглядом по Гришиной форме и проговорил:
— Ивана Иваныча сынок? Образовываешься? Ну, давай бог.
И опять повернулся к Митрию Егорычу. Они вдвоем заговорили о чем то совершенно неинтересном — о ценах на яблоки в Питере, о стоимости фрахта (Гриша догадался, что речь шла о перевозке), — такие разговоры слушать было ни к чему.
Гриша опять принялся смотреть в окно. За стеклом снова возникли сосны — теперь они были озарены закатным солнцем, стволы их казались кованными из красной меди.
…Уже под вечер поезд остановился на станции, где надо было сходить Грише.
Не прощаясь с Лещовым, он кинулся к выходу.
Перед ним был крохотный вокзал, окрашенный в желтый вагонный цвет, и не успел Гриша подойти к его дверям, как трижды пробил колокол и поезд ушел.
Куда ж идти? У висевшего под крышей колокола стоял рослый сутулый жандарм с револьвером на оранжевом шнуре.
Носильщик в белом фартуке нес чемодан, и за ним спешила старушка с черной кружевной наколкой на голове.
По деревянному настилу перед вокзалом пробирался вперед бородатый старичок; он держал кнут в руках и с колючим любопытством разглядывал Гришу.
Гриша остановился в растерянности.
Старичок вдруг подошел к нему поближе, шутя козырнул и сказал знакомым голосом:
— Экипаж подан, ваше благородие!
— Винца! — обрадовался Гриша. — Откуда ты? И почему ты с бородой?
— Ну, вот это непременный разговор — про бороду. Не про то, как отец-мать живут, а какая у старого Винцы борода.
— Да, скажи, как они?
— Ничего. В палаце проживают. Непременно.
Ну, он все такой же балагур, милый Винца. В палаце — значит, во дворце! А что ж, и правда, Гриша слыхал, что у Шадурских — каменный дом с колоннами, со львами на воротах, значит в самом деле дворец.
— В самом деле?
Но Винца уже повернулся к нему спиной, на которой виднелась заплата из самодельного сукна, зашагал мимо колокола, жандарма, вывел Гришу на мощенную булыжником площадь и показал на понурую лошаденку, привязанную к чахлой, ободранной акации:
— Вот наш рысак.
Лошаденка была запряжена в простую крестьянскую телегу, щедро накрытую сеном: видно было, что это и подстилка для седока и корм для коня в дальней дороге.
К разгоревшимся щекам Гриши прильнул по-вечернему свежий ветер, донес запах травы, молодых листьев тополя и еще чего-то неуловимого, но знакомого, родного…
Даже от телеги пахло хорошо — дегтем, сеном, конским потом.
— Ты теперь у Шадурских, что ли, работаешь, Винца? А как ты туда попал? — радуясь всему вокруг, спросил Гриша.
— Твой папаша за меня похлопотал. К себе взял. Я теперь… как это называется… помощник главного садовника, вот оно как.
Когда телега с грохотом пересекла мощенную булыжником площадь и железные шины заскрипели по мягкому грунту, Гриша опять спросил:
— Ну, так расскажи, зачем тебе такая борода, Винца? Ты с ней сразу старый какой стал!
Винца хитро поморгал, посмеялся себе под нос, не торопясь вытащил из кармана коротенькую трубку… Ну, это дело теперь надолго. Вот в черных руках Винцы появились два кремня, потом длинный трут…
— Винца! — строптиво воскликнул Гриша.
Винца молча начал высекать искру. Долго бил кремнем о кремень. Наконец сжалился:
— Ладно. Только сперва ты начинай. Покажи, какой ты теперь образованный, какие науки узнал. А тогда и я расскажу про себя. Непременно. И длинная дорога станет у нас короткой.
Он поймал высеченную искру на трут, принялся раздувать затлевший уголек. Теперь скоро можно будет и закурить…
Глядя, как искусно старый Винца управляется с кремнями и трутом — и все это для того, чтобы не потратить денег на спички, — Гриша думал: а что бы такое рассказать Винце про себя? Про учение? Винца, должно быть, и не знает, что такое четверки, пятерки… Если уж рассказывать про науку, так уж про самую лучшую!
Гриша и в самом деле почувствовал себя образованным. Он начал рассказывать Винце про космографию. Есть такая наука о звездах. Пока он толковал — путано и восторженно — о космографии. Винца все похмыкивал и наконец перебил:
— Ну про звезды — это ладно. А про землю там ничего не учат?
Гришу это не сбило, он с воодушевлением заговорил об Арямове, о самом ученом человеке в городе. Но вдруг увидел: рассказ у него получается неинтересный. По совести говоря, он об Арямове знал так же мало, как и о звездах.
Про что ж тогда рассказать Винце? Надо ж показать, насколько он стал за эту зиму образованней! Про арифметику сказать, про успехи в чистописании? Нет, эти науки для хорошего разговора не годились.
И он, отчаявшись, начал рассказывать про Тараса Бульбу.
Винца слушал внимательно, цокал языком, переспрашивал:
— Остап, значит, старший сын? Так, так.
Наконец Гриша уморился, охрип. Он откинулся на вязанку сена, что лежала у него за спиной, и потребовал:
— Теперь ты!
— Про бороду?
— Ну, хоть про бороду.
— Борода у меня в тюрьме выросла. Она меня спасла от каторги.
— Ты сидел в тюрьме?!
— Непременно.
— За что?
— Смотри, Грегор: я тебе говорю как Шумову. Как сыну Ивана Шумова. Как верному человеку.
— Я верный человек! — с жаром воскликнул Гриша.
— Всех, кто поднялся против баронов Тизенгаузенов, — всех бросили в тюрьму. Потом повели на суд. Там был… как это… главный свидетель — Викентий, баронов холуй.
— Знаю я Викентия.
— Когда мужики палили усадьбу Тизентаузена, он сидел в хлеву у окошечка. И все видел. Всех запомнил! А про меня сказал: «Этого старика там не было». А я был там. Был, чтоб черт вобрал всех баронов! Только у меня тогда не выросла еще седая борода. А ты помнишь, какой я был без бороды, бритый, с баками? Ну, гусар, герой!
Гриша помнил Винцу с баками; на гусара он не походил, на героя еще меньше. Но он сказал:
— Помню.
— Так вот: не узнал меня холуй! А я мимо хлева, мимо Викентия протащил две вязки корья, — ты знаешь, как хорошо горит сосновая кора, сухая. Ну, загорелась, как в день «лиго»! Прямо праздник!
Винца помолчал и закончил:
— После праздника нас всех — в тюрьму.
— И ты не горевал, не жалел потом?
— Жалел. Поздно спалили бароново имение — вот об Этом и жалел. Надо было раньше.
Обычная шутливость вдруг оставила Винцу, он заговорил громко, сердито, мешая русскую речь с латышской. Но Гриша его понимал.
— Надо было браться за это, когда рабочие в городе поднялись. Не-ет, мы, видишь, всё думали… Всё раздумывали! Слушали: откуда гул идет?
— Значит, мужики виноваты?
— Виноватого найдут. Когда время наступит. Виноватый тот, из-за кого мы в темноте росли и жили… Железная дорога забастовала — тут бы и взяться нам за дело, землю делить: войск-то, чтоб нас карать, не на чем было подвезти. Нет, и тут мы всё прислушивались, куда дело повернет. Ну ничего ясно не понимали. Теперь-то поняли! Теперь уж мужик не тот. Бароны, правда, опять взяли власть над нами. Ну, не знаю, надолго ль. Не знаю!
Гриша, волнуясь, вставил:
— В городе тоже… у моего товарища, у лучшего друга моего, черносотенцы отца убили!
— Одна банда: черная сотня, бароны, богачи… Смотри, Грегор: вырастешь, всегда с народом будь!
— Буду!
Это вырвалось как клятва. И Гриша задохнулся от волнения.
Винца говорил:
— А что, нет в городе таких листов, где б все по правде объясняли народу? Попадали и нам раньше такие листы, а теперь не видать.
Гриша молчал, и Винца повторил:
— Слышь, не видал там этих листов? Ну, таких, какие, помнишь, в «Затишье» были наклеены на сарае, на колодце. Еще урядник тогда приезжал. Ну, что ж ты молчишь?… Спать захотел, уморился?
Не до сна было Грише. «Буду! Всегда буду с народом!»