Молодой Джон Д. Рокфеллер, как видите, опять вчера источал богословие. В прошлый четверг я из-за болезни пропустил общую встречу почетных членов его Библейского класса, и мне было искренне жаль. Мне пришлось позвонить ему, чтобы он за мной не заезжал. Однако, возможно, было к лучшему, что я остался в стороне, так как я намеревался высказать кое-что о лжи, а это оказалось бы слишком неприкрытой правдой для употребления в Библейском классе. Этот Библейский класс настолько не приучен к чему-либо напоминающему правду и смысл, что, думаю, изливающаяся посреди него чистая, неразбавленная правда, произвела бы там такое же опустошение, как разорвавшаяся бомба.
СОВЕТ МАЛЫША В ВАГОНЕ
Старик его получил, пятилетний ребенок его дал, мать сказала: «Замолчи».
Субботним днем доброжелательного вида старичок держался за стропу в переполненном бродвейском трамвае, движущемся в направлении жилых районов. На угловом сиденье перед ним ютилась хрупкая маленькая женщина, прижимавшая к себе младенца. Рядом с ней сидел другой ребенок, девочка лет пяти, которую, похоже, привлекло доброе лицо старика, ибо она глазела на него и на младенца широко раскрытыми ясными и умными глазами. Старик улыбнулся ее интересу и сказал:
– О! Какой милый малыш. Как раз такой, какого я ищу. Пожалуй, я его заберу.
– Нельзя, – поспешно заявила маленькая девочка. – Это моя сестра.
– Как? Ты мне ее не отдашь?
– Нет.
– Но, – настаивал он, и в голосе его прозвучала подлинная тоска, – у меня дома нет малыша.
– Тогда напишите Богу. Он вам пришлет, – доверительно сказал ребенок.
Старик рассмеялся. Рассмеялись и остальные пассажиры. Но мать, видно, учуяла богохульство.
– Тилли, – одернула она, – замолчи и веди себя прилично!
Эту заметку я вырезал из сегодняшней утренней «Таймс». Она очень изящно сделана, сделана с восхитительными легкостью и грацией – с легкостью и грацией, которые рождены чувством и сопереживанием, а также умением обращаться с пером. Нет-нет, да и поразит меня какой-нибудь газетный репортер такой вот удачной вещицей. Я сам был газетным репортером сорок четыре года назад, в течение трех лет подряд, но, насколько помню, мы с товарищами никогда не имели времени отливать наши заметки в прекрасную литературную форму. Эта газетная вырезка и через триста лет останется такой же трогательной и прекрасной.
Я намерен сделать так, чтобы эта автобиография, когда она выйдет после моей смерти, стала образцом для всех будущих автобиографий. И я намерен сделать так, чтобы ее читали и ею восхищались многие века благодаря ее форме и методу – форме и методу, при помощи которых прошлое и настоящее постоянно сталкиваются лицом к лицу, порождая контрасты, которые постоянно заново разжигают интерес подобно соприкосновению кремня со сталью. Более того, эта автобиография не отбирает из жизни эффектные эпизоды, а обращается просто к повседневным происшествиям и переживаниям, составляющим жизнь среднего человека. И повествование должно заинтересовать среднего человека, потому что это эпизоды, с которыми он знаком по своей собственной жизни и в которых видит собственную жизнь, отраженную и положенную на бумагу. Обычный, традиционный автобиограф как будто специально выискивает такие случаи в своей карьере, где он соприкасался с прославленными людьми, тогда как его контакты с людьми безвестными были не менее интересны для него и будут интересны его читателю; кроме того, они были гораздо более многочисленны, чем его коллизии со знаменитостями.
Хоуэллс был здесь вчера днем, и я рассказал ему весь план автобиографии и ее внешне бессистемную систему – только внешне бессистемную, потому что на самом деле это не так. Это сознательная система, и закон этой системы таков, что я буду говорить о предмете, который интересует меня в данный момент, и отбрасывать его в сторону и говорить о чем-то другом в тот момент, когда интерес к нему для меня иссякнет. Это система, которая не следует заранее намеченному курсу и не собирается никакому подобному курсу следовать. Это система, которая представляет собой полный и умышленный беспорядок – течение, которое нигде не начинается, не следует никаким конкретным маршрутом и может никогда не достичь конца, пока я жив, по той причине, что, если бы мне пришлось диктовать стенографистке по два часа в день в течение ста лет, я все равно бы не смог изложить десятой доли того, что интересовало меня в течение жизни. Я сказал Хоуэллсу, что эта автобиография проживет пару тысяч лет без всякого усилия и затем обретет второе дыхание и проживет оставшийся срок.
Он сказал, что уверен: так и будет, – и спросил меня, не намерен ли я сделать из нее библиотеку.
Я сказал, что таков был мой замысел, но что, если бы я вдруг прожил достаточно долго, собрание сочинений не вместилось бы в городе, оно бы потребовало целого штата, и что, пожалуй, во все периоды его существования не оказалось бы среди живущих такого Рокфеллера, который был бы способен купить полный комплект, кроме как в рассрочку.
Хоуэллс зааплодировал и рассыпался в похвалах и одобрениях, что было мудро и благоразумно с его стороны. Если бы он выказал другой настрой, я бы выбросил его из окна. Я люблю критику, но она должна исходить от меня.
Позавчера было еще одно из этих счастливых литературных произведений репортеров. И я собирался вырезать его и вставить в книгу, чтобы его прочли с грустным удовольствием в будущих веках, но забыл и выбросил газету. Это было краткое, но хорошо сформулированное повествование. Бедная голодающая девочка шестнадцати лет, одетая в одну одежку посреди зимы (хотя, строго говоря, сейчас весна), была в своих болтающихся лохмотьях приведена полицейским к мировому судье, и в вину ей вменялось то, что она была застигнута при попытке совершить самоубийство. Судья спросил, что подвигло ее на это преступление, и она сказала ему тихим, прерываемым рыданиями голосом, что жизнь стала для нее бременем, которого она больше не в силах вынести; что она работает по шестнадцать часов в день на предприятии с потогонной системой труда; что скудная оплата, которую она получает, должна идти на поддержание семьи; что ее родители не могут дать ей какой-нибудь одежды или достаточно еды; что она носит это обветшалое платье столько, сколько себя помнит; что ее сотоварищи являются предметом ее зависти, потому что у них часто имеется грош, чтобы потратить на какой-нибудь приятный пустячок для себя; что она не помнит, когда у нее был на это хоть грош. Суд, полицейский и другие наблюдатели плакали вместе с ней – достаточное доказательство, что она рассказывала свою несчастную историю убедительно и хорошо. И тот факт, что я, получив ее из вторых рук, тоже был ею тронут, доказывает, что тот репортер донес ее из собственного сердца и выполнил свою работу хорошо.
В отдаленных частях страны еженедельная деревенская газета остается той же самой любопытной продукцией, как и в те времена, когда я был мальчишкой, шестьдесят лет назад, на берегах Миссисипи. Центральная ежедневная газета большого города сообщает нам каждый день о передвижениях генерал-лейтенанта такого-то и такого-то, контр-адмирала такого-то и такого-то, и что поделывают Вандербильты, и что скрывает за собой живая изгородь на границе владений нью-йоркского Джона Д. Рокфеллера, дабы это не притянули в суд и не заставили свидетельствовать о предполагаемых беззакониях «Стандард ойл». Эти крупные ежедневные газеты держат нас в курсе о действиях и высказываниях мистера Карнеги, рассказывают нам, что сообщил вчера президент Рузвельт и что собирается делать сегодня. Они рассказывают нам, что сказали дети из его семьи – точь-в-точь как ежедневно цитируются европейские князьки, – и мы замечаем, что комментарии детей Рузвельта отчетливо царственны в том отношении, что их высказывания довольно отчетливо бессодержательны и не заслуживают внимания. Крупные ежедневные газеты в течение двух месяцев переполняют нас ежедневно и ежечасно самыми подробными и точными сообщениями обо всем, что мисс Элис и ее жених говорили и делали и что собираются сказать и сделать, пока наконец благодаря милосердию Божию они не поженятся, не уйдут в тень и не притихнут.