– Вон он!
Пастор Хаммерсли неторопливо проговорил свои положенные десять минут, легко, с удовольствием, с хорошими формулировками и в высшей степени занимательно – и именно этого всегда ожидали от пастора Хаммерсли.
Затем его сын, Уилл Хаммерсли, молодой юрист, теперь уже, по прошествии стольких лет, судья Коннектикутского верховного суда, тоже попытал счастья в обсуждении вопроса сновидений. И я не могу вообразить себе ничего более утомительного, чем речь Уилла Хаммерсли – речь Уилла Хаммерсли того времени. Вы всегда знали, что он, прежде чем завершить выступление, непременно скажет нечто, что вы сможете унести с собой, нечто, что вы сможете обдумать, нечто, что вы не сможете с легкостью выбросить из головы. Но вы также знали, что претерпите множество мук, прежде чем он это вымолвит. Он будет медлить и мяться, возвращаться к середине предложения, вновь и вновь подыскивая нужное слово, находить неправильное и снова искать. В таком духе он будет тянуть, пока все не изведутся, горячо желая, чтобы он успел закончить мысль в отведенное время, и в то же время все больше склоняясь к отчаянию, все больше убеждаясь, что на сей раз он не успеет. Он имел обыкновение всякий раз так далеко отклоняться от цели, что вы чувствовали: не сможет он покрыть разделяющее их пространство и добраться туда, прежде чем его десять минут истекут, а останется подвешенным между небом и землей. Но всякий раз неизменно, прежде чем кончались эти десять минут, Уилл Хаммерсли приплывал в назначенный пункт и выделял мысль с таким закругленным, красивым и приятно ненавязчивым эффектом, что вы с восхищением и благодарностью вскакивали со стула.
Иногда слово брал Джо Твичелл. Если он выступал, то было легко понять, что он берет слово потому, что ему есть что сказать и он способен сказать это хорошо. Но, как правило, он не говорил ничего, отдавая свои десять минут следующему человеку, и всякий раз, когда он отдавал их Чарлзу Э. Перкинсу, то рисковал быть линчеванным по дороге домой остальными членами кружка. Чарлз Э. Перкинс был скучнейшим белым человеком в Коннектикуте – и, вероятно, остается таковым по сей день: я не слышал ни об одном существующем его сопернике. Перкинс бродил, и бродил, и бродил в своей речи как неприкаянный, используя самый заурядный, самый унылый, самый бесцветный английский при полном отсутствии в нем какой-либо мысли. Вот он никогда не уступал своих десяти минут никому, всегда используя их вплоть до последней секунды. Затем всегда следовал небольшой перерыв – делать его приходилось для того, чтобы компания пришла в себя, перед тем как мог начать следующий докладчик. Перкинс, когда совершенно запутывался в своей речи и не знал, куда завело его идиотское философствование, имел привычку хвататься за повествование как утопающий за соломинку. Если только утопающий так делает, в чем я лично сомневаюсь. Тогда он рассказывал что-нибудь из своего опыта, вероятно, считая, что это имеет какое-то отношение к обсуждаемому вопросу. Обычно оно не имело – вот и на сей раз он рассказал о долгой, трудной и изнурительной охоте, которой занимался в лесах Мэна жарким летним днем, когда гнался за каким-то диким зверем, которого хотел убить, и как наконец, азартно преследуя это животное через широкий поток, поскользнулся, упал на лед и повредил ногу. После этих слов воцарилась смущенная тишина. Перкинс заметил, что что-то не так, и, видимо, до него дошло, что есть какая-то несообразность в том, чтобы преследовать животных по льду летним днем, поэтому переключился на теологию. Он всегда так поступал. Он был яростный христианин и принадлежал к церкви Джо Твичелла. Джо Твичелл умел собрать вместе самых невообразимых христиан, какие когда-либо собирались в одном церковном приходе. Перкинс имел обыкновение заканчивать выступление несколькими благочестивыми ремарками – да, собственно говоря, все они так поступали. Возьмите всю это компанию – ту компанию, которая почти всегда присутствовала, – и будет ясно, что это обыкновение распространялось на всех. Там был и Дж. Хэммонд Трэмбалл, самый эрудированный человек в Соединенных Штатах. Он знал в подробностях все, что когда-либо произошло в этом мире, и много такого, что собиралось произойти. Он был досконально осведомлен, и тем не менее, если бы существовал приз за самую неинтересную десятиминутную речь, он бы мог соперничать только с Перкинсом. Так вот Трэмбалл тоже заканчивал речь каким-нибудь благочестивым высказыванием. Генри С. Робинсон – губернатор Генри С. Робинсон, блестящий человек, весьма утонченный, эффектный и яркий оратор, который не сталкивался с трудностями при произнесении речей, тоже всегда заканчивал выступление чем-нибудь набожным. А.С. Данхем, человек действительно великий в своей области, а именно в коммерции: крупный заводчик, предприимчивый человек, капиталист, весьма умелый и захватывающий оратор, человек, которому стоило лишь открыть рот, как из него изливались перлы прагматизма, – и он тоже всегда завершал какой-нибудь благочестивостью.
13 января 1906 года
Благочестивая концовка использовалась также Франклином и Джонсоном и, возможно, остальными членами клуба. Но мне помнится, что такая концовка была в ходу у Франклина и у Джонса. Франклин был грубовато-добродушным старым солдатом, выпускником Вест-Пойнта[95]. Кажется, он принимал участие в Мексиканской войне[96], а также командовал в Гражданскую войну одной из армий Макклеллана, когда тот был главнокомандующим. Он был идеальным солдатом, простодушным, порядочным, добрым, твердым в своих взглядах, пристрастиях и предрассудках, верящим во все, чему его учили верить в политике, религии и военных делах, глубоко образованный в военной науке – собственно говоря, я уже говорил об этом, потому что сказал, что он учился в Вест-Пойнте. Он знал все, что следовало знать в своей специальности, и был способен хорошо обосновывать свои знания, но не блистал способностью аргументировать, когда рассуждал о других вещах. Джонсон был прихожанином церкви Троицы и, бесспорно, самым блестящим членом клуба. Но его прекрасный свет сиял не на публике, а в укромной обстановке клуба, и его качества не были известны за пределом Хартфорда.
Я долго страдал от этих несносных и непростительных проявлений неуместной благочестивости и многие годы хотел заявить протест против них, но боролся с этим побуждением и всегда умудрялся подавить его, до того раза. Но на сей раз Перкинса оказалось для меня слишком много. Он стал тем перышком, что переломило спину верблюду. Суть его пустой болтовни – если в ней была какая-то суть – состояла в том, что в сновидениях нет смысла. Сновидения проистекают всего лишь от несварения желудка, в них нет достоинства разума, они абсолютно фантастичны и не имеют начала, логической последовательности и определенного завершения. Никто в наши дни, кроме глупцов либо невежд, не придает им никакого значения. И потом он стал мягко, обходительно и приятно говорить, что сновидения когда-то имели мощное значение, что они имели честь быть использованными Господом всемогущим как средство передачи желаний, предостережений, распоряжений людям, которых он любит или ненавидит, что эти сны изложены в Священном Писании, что ни один душевно здоровый человек не поставит под сомнение их подлинность, их значение, их достоверность.
Я слушал Перкинса, и сейчас с удовлетворением вспоминаю, что при всей моей раздосадованности не произнес ничего резкого, а просто заметил без горячности, что эти чертовы утомительные молитвенные собрания лучше бы было перенести на чердак какой-нибудь церкви, где им самое место. Прошла уже целая вечность с тех пор, как я это сказал, и тем не менее я всегда сожалел об этом, потому что с того времени и до самого последнего собрания клуба, на котором присутствовал (начало весны 1891 года), благочестивые концовки никогда больше не использовались. Нет, пожалуй, я захожу слишком далеко, быть может, слишком подчеркиваю свое сожаление. Возможно, когда я сказал о сожалении, я сделал то, что люди часто делают бессознательно, стараясь выставить себя в благоприятном свете, после того как признались в содеянном. Нет, думаю, вполне вероятно, что я совсем не сожалел об этом.