Когда мероприятие закончилось, люди начали подниматься на сцену, подходить друг к другу и обмениваться рукопожатиями – все как обычно. Так бывает всегда. Я пожимаю руки людям, которые близко знали мою мать в Арканзасе, Нью-Джерси, Калифорнии, Иерихоне – и мне приходится делать вид, что я рад и счастлив встретить этих людей, которые близко знали человека, столь близкого и дорогого мне. И такого рода вещь постепенно превращает человека в вежливого лжеца и обманщика, ибо моя мать никогда не бывала ни в одном из этих мест.
Одно прелестное создание было радо увидеться со мной снова и вспомнило, как побывало у меня в гостях в Хартфорде – уж не знаю, когда, великое множество лет назад, это было. Она явно приняла меня за кого-то другого. Или это произошло не с ней. Но я был очень сердечен, потому что она действительно была очень хорошенькая. И я сказал: «Я жаждал встретиться с вами много-много-много лет, потому что вы прославлены в веках. Вы – «нерожденное дитя». От начала времен вы использовались как символ. Когда хотят подчеркнуть наивысший предел отсутствия знаний, то говорят: «Он невинен, как нерожденное дитя, он несведущ, как нерожденное дитя». Вас не было там в то время, о котором вы думаете, разве что вы присутствовали в виде духа. Вы еще не воплотились». Она была очень мила. Мы могли бы долго и приятно болтать, если бы не другие, с кем мне предстояло поговорить и предаться воспоминаниям, которые принадлежали еще кому-то, но только не мне.
Был там один молодой парень, бойкий, но не особенно умный, нестерпимо приятный и сердечный, на свой лад. Он сказал, что его мать преподавала в школе в Эльмире, штат Нью-Йорк, где и он родился и вырос и где их семья продолжает проживать, и что мать будет очень рада узнать, что он обменялся со мной рукопожатием. «Она всегда о вас говорит. Мама очень вас почитает, хотя, по ее словам, из всех мальчиков, которые учились у нее в школе, вы доставляли ей больше всего хлопот».
«Что ж, – сказал я, – то были мои последние школьные дни, и благодаря долгой практике доставления хлопот к тому времени я достиг вершины, потому что мне исполнилось уже тридцать три года».
Это не произвело на него ни малейшего впечатления. Я даже думаю, что юноша не слышал моих слов – так горячо стремился рассказать мне все об этом. И тогда, чтобы пощадить и его, и себя, я сказал ему, что никогда не бывал в эльмирской школе, штат Нью-Йорк, даже с визитом и что его матушка, должно быть, ошибочно принимает меня за кого-то из Лэнгдонов – семейства, из которого происходит моя жена. Не важно – он и этого не услышал, а продолжал свой рассказ восторженно, в лицах, и потом удалился – рассказывать своей матери уж не знаю, что. Из меня он не выудил ничего, что можно было бы ей рассказать, потому что так ничего из моих слов и не услышал.
Подобные эпизоды прежде меня раздражали, много-много лет назад. Но сейчас – нет. Я стал старше. Если человек думает, что был со мной знаком когда-то, то единственное, что от него требуется, – пусть считает знакомство со мной честью. К тому же, как правило, я, несомненно, желаю вспомнить все, что он помнит, и еще прибавить то, что он позабыл.
Твичелл приехал в Нью-Йорк из Хартфорда, чтобы присутствовать на собрании, и, вернувшись домой, мы покурили и поболтали. И снова была упомянута та злосчастная бостонская речь, которую я произнес на обеде по случаю семидесятилетия Уиттьера. Джо спросил меня, не желаю ли я представить эту речь на рассмотрение в том самом вашингтонском клубе послезавтра, когда мы с полковником Харви будем в числе четырех гостей. И я сказал: «Нет». Я уже отказался от этой мысли – в самом деле. Потому что с тех пор я изучил ту речь пару раз и изменил свое представление о ней – изменил полностью. Я нахожу ее вопиюще вульгарной, грубой и неприличной – ну да ладно, мне незачем продолжать с деталями. Мне не нравится ни одна ее часть, от начала и до конца. Я нахожу ее оскорбительной и мерзкой. Чем я объясняю эту смену точки зрения? Не знаю. Не могу ее объяснить. Я заинтересованное лицо. Если бы я мог вылезти из своей шкуры и рассмотреть эту речь с точки зрения человека, не заинтересованного в ней лично, тогда, без сомнения, я мог бы проанализировать ее и объяснить, к своему удовлетворению, произошедшую перемену. Как бы то ни было, я движим инстинктом. Мой инстинкт подсказал первоначально, что это речь невинная и смешная. Тот же инстинкт, в холодном и беспристрастном состоянии, как суд в последней инстанции, сменил вердикт на противоположный. Я надеюсь, что последний вердикт сохранится[117]. Я не изымаю речь из автобиографии, поскольку полагаю, что сама эта смена мнения интересна вне зависимости от того, хороша речь или нет, а посему она здесь останется.
Твичелл привез с собой письмо, которое меня заинтересовало, и по мой просьбе оставил его у меня, с тем чтобы я вернул его, когда оно больше не понадобится. Это письмо от преподобного Чарлза Стоу, сына Гарриет Бичер-Стоу. Письму сейчас примерно два месяца – но за это время Джо протер его почти до дыр, зачитывая людям. То есть зачитывая людям один определенный пассаж. Он прочитал этот отрывок и мне, вот он:
«Я читал в книге о преп. докторе Бартоне «Воспоминания», как говаривали старики, ваши высказывания на его похоронах. Я думаю, что по красоте слога, богатству мысли, тонкости и силе психологического анализа это не уступает любым мастерам нашей словесности. Меня больше всего восхитил отрывок, который начинается словами: «Люди отмечали в нем солнечный свет» и т. д. Я считаю, эта книга – настоящая жемчужина, но данный пассаж – просто шедевр прекрасного и возвышенного английского языка. Позор, что такие люди, как доктор Паркер и доктор Бартон, пребывают в борьбе за существование – нет, что такие люди, как вы и доктор Бартон, в каком-то смысле подобны стотридцатипушечным кораблям испанского флота при Трафальгаре, побеждаемым пигмеями».
Джо спросил:
– Марк, что вы об этом думаете?
Я ответил:
– Ну, Джо, не хочу сейчас давать заключение. Пришлите мне этот отрывок, и тогда я выскажу свое мнение.
– Видите ли, – сказал Джо, – главная прелесть заключается в том что эту чудесную жемчужину написал не я – это был Паркер.
Но Твичелл получает от этого массу удовольствия. Некоторое время назад его дочери собрали большую компанию своих молодых друзей обоих полов, в середине банкета вошел Джо и приветствовал их, а они пригласили его остаться. Но, конечно же, он со своей седой головой вносил изрядную долю смущения, и веселье, хотя полностью и не прерываясь, уменьшилось до приличествующего градуса из почтения к одеянию и возрасту Джо. Поскольку возникли как раз подходящие условия для выразительного чтения этого отрывка, – Джо зачитал его с явной гордостью и почти юношеским тщеславием, тогда как молодежь опустила глаза из чувства жалости к старику, который может таким образом демонстрировать свою суетность и испытывать при этом детский восторг. Дочери Джо залились краской, переглянулись и были готовы расплакаться от такой унизительной демонстрации. Затем, конечно, Твичелл закончил свое выступление, проинформировав их, что все эти похвалы были заслужены, только не им, ибо мистер Стоу ошибся. Если бы Стоу пошел и еще раз взглянул на отрывок, который так высоко оценил, то заметил бы, что это творение преподобного доктора Паркера, а отнюдь не его.
На одном из утренних понедельничных собраний духовенства Твичелл проделал то же самое и с таким превосходным эффектом, что посреди чтения сам Паркер подал голос и сказал: «Послушайте, Джо, это уж слишком. Мы знаем, вы умеете делать прекрасные вещи, мы знаем, что вы можете делать замечательные вещи, но вы никогда не делали ничего столь замечательного, о чем говорит этот Чарли Стоу. Он не является компетентным критиком, это совершенно очевидно. В английской литературе нет ничего достойного столь невоздержанного панегирика, как этот, где Чарли Стоу переносит вашу речь о Бартоне».