— Не такой уж и большой, — вздохнула мать и с горечью добавила: — А Прасковья вон Жилова откупилась! Справку дали, и что сердце, и что тяжелое нельзя…
— Как же так, мамань? — возмутился Венка. — Тетка Прасковья не старее тебя…
— Не знаю, сынок. Трудное это дело…
Откуда было знать Венке об участковом враче…
При эвакуации Вера Ивановна бросила все, успев положить в мужнин саквояж лишь самое необходимое. Податься ей было некуда, поехала к двоюродной сестре. Но та сама ютилась с ребятишками в махонькой заводской квартире.
Вера Ивановна не выдержала неудобств коммуналки и сняла комнатку в домике с садом у пожилых хозяев.
По вечерам, уткнувшись в провонявшую чужим духом подушку, горько рыдала. Весело жилось в Киеве! Шикарная квартира с ванной, поклонники, добрый и славный муж… Взамен — подумать только! — четверть буханки сырого, как глина, хлеба и мизерная ставка участкового врача.
Вера Ивановна осунулась, подурнела, округлости ее пышного тела опали как сугробы на весеннем солнце. Выкупая хлеб загодя, она к концу месяца осталась ни с чем, и дня через два голодной жизни решила с отчаянья устроить себе праздник, может, последний… Подкараулив, когда хозяйка ушла то ли на базар, то ли еще куда, проскользнула в горницу. Небритый хозяин подшивал около окна валенки. Конечно, он даже отдаленно не был похож ни на одного из ее поклонников, но откровенный ее замысел раскусил сразу.
— Ты эта… того… — Он испуганно замахал руками. — У нас этого добра у Ксюши сколько хошь! Хоть пруд пруди!
Вера Ивановна жалко, обессиленно заплакала от стыда и обиды и… попросила поесть. Хозяин поспешно отбросил валенок и, привычно и складно матерясь на войну и на всю эту проклятую жизнь, ушел за перегородку. Скоро вернулся и протянул Вере Ивановне большую еще теплую картофелину с лопнувшей кожуркой.
— Ты эта… того… поешь… А нам, — можа, спиртику?.. Болячки-то, небось, обмываешь? А ты больного не обмывай — сами заживут. Спиртику бы… А твое добро нам нашто? Я, вишь ли, того — к Ксюше привычный…
А на другой день, когда какая-то тетка попросила у нее справку об освобождении от тяжелого труда и сунула кусок сала, Вера Ивановна даже глазом не моргнула — взяла.
Вскоре тетка потребовала продления. Вера Ивановна, боясь разоблачения, выдала справки теперь уже и тетке, и ее здоровой, как гренадер, дочери. А они, оказывается, только тем и занимались, что спекулировали сахарином, мылом и чем придется.
В медицинской комиссии при военкомате, членом которой ее назначили, за ошибку в диагнозе можно было поплатиться головой, и она зря не рисковала. Но салом ее теперь было не взять. Предпочитала колечки, сережки, монеты с изображением российских венценосцев.
Когда стали посылать на строительство оборонительных сооружений, Вера Ивановна уже в первый день работы комиссии выписала не меньше двух десятков справок. Среди клиентов были и ее подопечные. Особенно понравилась ей Жилова. Уж очень та была щедра.
Утром Венка провожал мать. Он нес мешок с ее пожитками. Соня отплакала свое за длинную ночь, все передумала, и сейчас шла, как солдат в отступлении, не выбирая дороги. На плече, как винтовка, лопата.
По еще незаснеженной земле ветер перегонял жухлую листву. Тускло блестели покрытые льдом лужи. Мутнело холодное солнце.
Народ стекался на площадь. Строились в колонны. В колонне, где мать, одни женщины. В соседней, справа — парни и девчата из техникума. Слева — пацаны из ремесленного училища. Этих можно узнать без труда по телогрейкам и кокардам на шапках в виде сложенных крест-накрест молоточка и гаечного ключа. Стоят хмурые, важные, словно все теперь зависит только от них.
Перед трибуной, под бархатным знаменем — заводские. Там не толкаются, чтобы согреться, не играют «в жучка», как студенты. На всех новенькие брезентовые рукавицы, отчего у колонны нарядный вид. Позади полуторка, загруженная лопатами, кирками.
С краю разный люд: домохозяйки, старики, подростки. Шум, толкотня, как на базаре… Руководители колонн охрипли, созывая своих, и туда заторопился военный в заляпанной внизу шинели. Пора начинать.
На трибуне седовласый сутулый мужчина в легоньком не по погоде пальтишке подошел к микрофону. Постучал ноготком: в громкоговорителе щелкнуло. Колонны замерли, и Венка услышал, как плещутся на ветру флаги.
— Товарищи! Митинг, посвященный сооружению неприступного рубежа обороны столицы…
Мальчишки реденького оркестра вскинули трубы. Разорвал тишину «Интернационал». Венка — руки по швам. А с трибуны будоражит сердце кумачовый лозунг: «Все для фронта, все для Победы!» И до того он суров, лозунг, что хочется снять перед ним шапку. И грустно оттого, что вот не дорос, что самое главное сделают без него.
— Слово имеет… — загудело от напряжения в громкоговорителе. И вдруг — оборвалось! Охнула площадь…
Сбоку трибуны распахнулась дверь, выскочил, как ошпаренный, мальчишка. Вскинул в отчаянии руки к проводам. И все, от седовласого начальника до малограмотной домохозяйки с зазубренной лопатой, поняли, что на заводе в эту минуту опять забуксовал прокатный стан.
А на подстанции старичок-диспетчер, разобрав сквозь свист селекторной связи мат-перемат прокатчиков, перекрестился, рванул рукоятку рубильника — и побежал ток от городских кварталов по заводскому кабелю к стану.
Давно миновали окраину. Соня держала Венку за руку и уж в который раз повторяла:
— Хлеб выкупай после школы, когда почерствеет, тогда он сытней… Щи выноси на холод, чтобы не прокисли. Картошку расходуй по три штуки, а то сегодня густо, а завтра пусто! Ты меня слушаешь, Веня?
— Слушаю, слушаю… — тоскливо отмахивался тот.
— Хорошо бы курочек сберечь. С первыми капелями, даст бог, начнут нестись… Печку топи каждый день. Выхолаживать избу нельзя: весной запотеет. Что отец скажет, когда приедет? И учись, учись хорошенько!
А Венка думал не о хлебе и не о дровах, которых у них и в помине столько нет, чтобы топить каждый день, а о том, как разместить такую тьму народа? Пристанской поселок невелик, домов на всех, как ни крутись, не хватит. А река? Вон она какая: нет у нее конца. Таким же должен быть и ров. Это как же его выкопать?
Поднялись на пригорок. Впереди жирно чернели неровные квадраты вспаханных паров, золотились полоски стерни с пупырышками скирд соломы. А вдали сквозь дымку проглядывалась нежная зелень озимых. И настолько это было неожиданным, что передние ряды остановились. Опустил на землю древко знамени пожилой рабочий, подтолкнул локтем соседа: «Смотри!»
Не может человек знать, что обрадует его в следующий миг. Неожиданная встреча, или ветерок, пахнувший родным подворьем… Но всегда сладкой болью отдаются в душе воспоминания о детстве.
Если ты родом из города, то чаще, чем иное, вспоминается, может, колонка на перекрестке, торчащая из земли гусиной шеей, из которой ты пил, зажав ладонью струю, и осыпал себя в жаркие дни серебряными брызгами. Или слышится перезвон старенького трамвая на повороте; под его колеса вы загодя подкладывали охотничьи пистоны и замирали от восторга в ожидании пулеметной, как в кино, трескотни.
Если же ты из деревни, то вспоминаешь, верно, крутые сугробы кочанной капусты вдоль завалинки да веселый перестук тяпок в погожий осенний денек. Или видится длинноногий теленок с белой звездою на лбу, привязанный к колышку на бархатной лужайке.
Это не главное, откуда ты родом. Если в суете не забыто детство, то в разгар лета, отведав — нет, не свежего яблочка или иного благородного фрукта, а простой картошки с прозрачной кожуркой, ты непременно почувствуешь себя счастливей, чем накануне.
Ныне, проезжая в скором поезде или быстрой машине мимо зазеленевших озимых, ты непременно припомнишь, как когда-то стоял с молодым отцом на краю укутанного снегом поля с неровными, словно прорехи, островками изумрудной травки, как отец, странно волнуясь, говорил незнакомо о земле и хлебе.