Недавно им сказали, что пришло время, и разрешили сообщить родителям, не вдаваясь, однако, в характер задания.
Мать упала ей в ноги.
— Доченька, опомнись! — обнимая Галькины ноги, шептала она, постаревшая от горя.
Гальке было жаль мать. Не выдержала: опустилась рядом, сжалась в комочек, как в детстве, в ожидании утешного слова. Но не заплакала, чтобы своею слабостью не подать надежды. И мать, ненароком поймав ее отрешенный взгляд, смирилась. Так всякая женщина, должно быть, смиряется с неизбежностью предстоящих мучений при родах, уповая на неизбывную радость при их счастливом исходе.
— Помоги тебе, господи! — проговорила печально и погладила Гальку по голове.
Галька любила этот материн жест с той поры, как стала помнить себя. Как спокойно становилось от него при всякой напасти. Но особенно он запомнился ей, когда мать гладила по головке испанскую девочку…
В то лето сообщили, что в Советский Союз пришел пароход с испанскими детьми. А вскоре к ним привезли десять мальчиков и десять девочек, чтобы в городе, где много воды и зелени и где живет простой рабочий народ, вернуть им детство.
Их поместили в красивом старинном доме на берегу пруда. Городские мальчишки с утра до вечера пропадали здесь. Наведывались после работы и взрослые.
Нянюшки выводили малышей на лужайку. Черноволосые, смуглые, они напоминали цыганят, но были, не в пример последним, тихими, замкнутыми. Никто еще не слышал их смеха. Сюда приходили не ради того, чтобы поглазеть на заморское диво, а из сострадания. Женщины, раздав пирожки с яблоками, уливались в сторонке слезами, а мужчины через своих босоногих полпредов вручали не по-детски печальным иностранцам набитые опилками шарики на длинной резиновой нити и глиняные свистульки, которые за морями вряд ли бывают.
Особенно баловали самого маленького. На левой руке у него не было кисти. Он еще не свыкся с этим и пытался взять мячик, как обычно. Но мячик выскальзывал и катился прочь. И мальчуган горько досадовал.
А главное, видели в чужестранцах предвестников беды. Поэтому и хотелось вызвать на их лицах улыбки, полагая, что это рассеет зародившуюся на донышке души тревогу. Но дети не улыбались, и тревога росла, особенно после того, как однажды пролетел над городом случайный аэроплан.
Услышав в небе гул, маленькие испанцы словно по команде загалдели по-своему, стали вырываться из рук взрослых и падать лицом вниз на землю. И в этом нереальном, как в дурном сне, действе различимо слышалось берущее за сердце: «Фашист!» «Фашист!»
Галька содрогнулась; знала: ей никогда не забыть недоумевающие глаза однорукого мальчугана, который молил о пощаде.
Появились парни. Забегали из кабинета в кабинет, шлепая босыми ногами. Запахло табаком и портянками.
— Жилова! — пригласила наконец ассистентка.
Галька вошла. За столом сидела красивая женщина в накрахмаленном и до глянцевого блеска отутюженном халате.
— Раздевайтесь… — сказала она и стала листать медицинскую книжку с вклеенными листочками анализов.
Прикрывая руками едва наметившиеся груди, Галька подошла. Докторша долго слушала ее, заставляла то задержать дыхание, то дышать полнее и глубже. Еще раз посмотрела в книжке записи. Потом велела лечь.
В кабинете было плохо протоплено, и кушетка обожгла холодом.
— Значит, ничто не беспокоит? — настойчиво повторила вопрос докторша и неожиданно надавила Гальке на живот.
Та ойкнула.
— Вот, вот! Так и должно быть! — торжественно заключила докторша. — Как же это вы, милочка, довели себя?
— Что записать, Вера Ивановна? — спросила ассистентка.
— Дистрофия… Так и зафиксируйте. Слышите, Жилова? Вам, по крайней мере полгода, необходимо усиленное питание: молоко, свежие яички, мед… шоколад…
— Тогда уж подскажите, доктор, в каком магазине все это дают? — резко перебила Галька.
— Не забывайтесь, Жилова! — опешила Вера Ивановна.
— А вы не приписывайте мне то, чего у меня нет! Нет у меня никакой дистрофии!
— Хватит! — обрезала Вера Ивановна и обратилась к ассистентке: — Сходите к невропатологу. Не вижу его заключения.
Старушка, подозрительно взглянув на Гальку, вышла.
— Думай, что говоришь, сумасшедшая! — зло зашептала Вера Ивановна. — Если тебе не жалко себя, так пожалей мать!
— Вам-то что?..
— А то, что у матери никудышное сердце!
Вернулась ассистентка:
— Невропатолог помнит: писал по Жиловой…
— Я нашла, спасибо! — проговорила Вера Ивановна спокойно, и — Гальке: — Одевайтесь, холодно у нас. Отморозите свои прелести…
— Так как записать? — не унималась старушка.
— Запишите, пожалуй, так: «Внутренние органы без особенностей». Нервишки! Нервишки шалят у девочки… Прав невропатолог…
Вера Ивановна откинулась на спинку стула и, пока Галька одевалась, зорко следила за каждым ее движением: не выкинет ли еще какой номер невзрачная внешне, но такая дерзкая в помыслах пациентка?
Она не понимала их… Им только по восемнадцать. Им бы радоваться жизни, веселиться, любить. А они?.. Знают ли, что война не выбирает, что война перемалывает все на своем пути? Они не видели, как на Крещатике под фашистскими бомбами одинаково скоро превращались в руины и современные коробки, и старинные дворцы, как бессловно исчезали под их обломками, не успев побороться за свою жизнь, и немощные старцы, и могучие воины.
Эти девчонки, не ведая опасности, летят, как бабочки на огонь, навстречу своей погибели. Жили бы себе рядом с мамами. Хватит теперь силенок у России и без них! И эта дурнушка — туда же! Ей-то что, глупенькой, не хватает? Дом, видать, полная чаша, если судить по тому, с какой легкостью вчера ее мать высыпала на стол дюжину золотых червонцев.
В коридоре людно. Около кабинетов толпятся парни. Шумно смеются по самому пустячному поводу, заглядывают по очереди в замочные скважины, острят в дело и без дела.
Многие подстрижены наголо. Для этих сегодня решающая комиссия, а завтра — на фронт.
Галька лавировала между сваленными в кучи валенками, упавшими на пол шапками. Дверь впереди распахнулась, и из кабинета вывалился Венка. Босой (из-под штанин свисали тесемки кальсон), он прижимал к голому животу огромные ботинки; на голове — модная кубанка. Смешил резкий переход на шее и руках от бледнехонького, каким было тело без сошедшего за зиму загара, к красновато-шоколадному, каким стали от жара заготовок кисти рук и лицо.
— Ты чего здесь? — удивленно спросил Венка.
— А ты?
— Ты же видишь — комиссия… Время подошло..
— А-а… Понятно… — Галька все еще не могла прийти в себя и стеснительно улыбалась.
— Это ваши девчонки раскудахтались? — ботинками Венка указал на девчат.
— Наши, — подтвердила Галька, понимая, что этого не скрыть.
— Что, тоже на комиссию?
— В госпитале будем дежурить, — ответила Галька, и ей сделалось грустно оттого, что должна говорить неправду.
— А я на заводе, вальцовщиком. У меня «бронь» до конца войны.
— Нравится… на заводе? — спросила Галька.
— Ага.
— Гала! — позвала одна из девушек. — Вызывают! Тебя ждем…
Галька вскинула глаза. Лицо у Венки — не понять: то ли шутит, то ли сердится. Вечно он такой, непонятный!
— Пока? — сказал он и улыбнулся.
— Пока… — ответила она с напускной веселостью и почувствовала себя так, словно осталась в лодке, которую оторвало от берега и понесло бог весть куда; он еще долго будет виден, берег, но уж не добраться до него никогда и ни за что на свете.
После поликлиники Венка забежал домой, переоделся в рабочее, перекусил всухомятку и — бегом на завод; хотелось успеть на горячую обкатку стана.
Заглянул на толчок: пора было разжиться табачком.
Отсутствие денег Венку не смущало. Нехватало, чтобы он добровольно выкладывал свои кровные, честно заработанные! За что? За отраву! Да еще кому — бездельникам, которые наживаются на чужом несчастье.