Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Лодки, Платон Иванович! Сбивайте с замков лодки! Загружайте шлаком и гоните к прорыву!

Светало. Соня огляделась: а где Николай? Отыскала в толпе по розовой рубахе. Он стоял по пояс в воде метрах в десяти от берега на поднявшейся со дна перемычке. Там перехватывали баграми плывшие по течению лодки, загруженные камнями, накреняли, и те, зачерпнув бортами, мгновенно уходили под воду. А к тому месту, где зарождалось течение, парни вплавь подталкивали другие. «Фаина», «Сима», «Лизавета» — намалевано на бортах.

Боль - img_14.jpeg

Скоро из-под воды обозначился горбатый свод дупла. То и дело шлепались в поток огромные куски породы.

Пожарные в одних кальсонах, обвязанные для страховки веревкой, подводили в провал рельсы, трубы.

Огромным диском взошло солнце, и Соня различила в верховьях пруда одинокого рыбака. И сонное светило, и рыбак в лодке до того не соответствовали происходящему, что она готова была разрыдаться: городу грозит опасность, а этот удит себе рыбку! Но, подумав, успокоилась: откуда ему знать, что здесь творится?

Взглянув в другую сторону, увидела за вешняком растянувшийся чуть ли не на полверсту обоз. Тронула за рукав начальника:

— Дяденька, глянь!

Тот, не скрывая радости, позвал молоденького милиционера:

— Карасев! Скачи! Поторопи!

Милиционер — на коня. Было хорошо видно, как его окружили возницы. С минуту он красноречиво жестикулировал, потом пришпорил.

— Что там? — Начальник в нетерпении нервно ежился, пока милиционер, вернувшись, привязывал коня к столбу.

— Дубовские мужики рожь везут на элеватор… по продналогу!

— Рожь!? — бледнея, переспросил начальник. — Вон оно что!… А я еще удивился: как дубовцы узнали? Думал, мешки с песком…

— Что делать? Что делать?.. — твердил Платон Иванович, машинально скребясь в небритом подбородке. — Дорога каждая минута, Виталий Егорович!..

— Знаю! — обрезал тот. И крикнул: — Карасев! Коня!

И опять было видно, как помахивают мужики кнутами. Но вот всадник вскинул руку, и вскоре от леса прилетело многократное эхо выстрела. И потянулись одна за другой повозки.

Опередив всех, спешили к прорыву мальчишки. Вздувались на ветру подпоясанные сыромятными ремешками рубахи. Лапти у одного явно не по ноге, бежать несподручно, и он поднимал клубы пыли.

— Ух, ты-ы! — закачал головой самый резвый; и отпрянул.

Подъехали крестьяне. Ближние поснимали шапки. Перекрестились.

Работы приостановились. Все ждали: что будет?

— Что присмирели, мужики? — нарушил молчание начальник.

— Тут присмиреешь… — отозвался бородатый крестьянин, самый старый, наверное, в обозе. — Надо бы покумекать трошки, да время нема: момент-другой — источит плотину. Ты верно сказал давеча: камушками по такой стихии — как по слону дробиной.

Крестьянин поглядел на город.

Увидел ли он, как мечутся по улицам с узлами и ребятишками бабы? Услышал ли, как постукивают топорами старики, заколачивающие на всякий случай двери и ставни родных подворий?

…Пожил он на белом свете предостаточно. Вон и внуки поднялись. И за сохой ходят, и косить горазды. Помощники!.. За это и в извоз взял. Пусть городских калачей отведают, леденцов. Неплохо бы сняться на память…

Помыкался на своем веку. Молодым на Оке баржи железом загружал, пока грыжу не заработал. В японскую шинелку пришлось надеть, и ружье дали. Правда, в окопах мокнуть и в атаки ходить не довелось — всю кампанию в обозе, но все одно — и зимой, и летом одним цветом, на голой земле под телегой. Спинушку и теперича иной раз так прихватит — ни согнуться, ни разогнуться…

И всю жизнь, сколько помнит себя, на первейшем плане был хлебушко.

Хлеб — он навроде бога. Только бог в душе, а хлеб — во всем и всюду. Он и в зыбке, разжеванный бабкой, — заместо материнской груди; и на свадебном пиру — румяным пирогом; и в короткую минуту отдыха на пашне — добрым ломтем; и на бранном поле, в котомке — заветным сухариком; и на свежем могильном холмике памятью о тебе — малой крошечкой.

Хлеб — всем трудам венец. Хлеб — извечная мера блага.

Этим летом рожь собрали знатную! Миром порешили: не тянуть, рассчитаться с государством. И надо ж такая беда, когда до элеватора меньше версты!

Так же вот раз на японской… Прижали к речке пехотный их полк с обозом. Весь день, отходя, отбивались. Зацепиться было не за что: куда ни глянь — лысые сопки. А тут еще речка! Помеха по военным меркам не ахти какая, но все же: лед не окреп, а вода, судя по крутым берегам, не мелкая. За речкой, опять же, голая степь с морозными ветрами. До основных сил три перехода. Ясное дело — в мокрой одежде далеко не уйдешь.

Зашептались в ротах о круговой обороне. Раз уж выпала судьбина, так хоть подороже жизню отдать за царя и отечество. Иного мнения, однако, был полковой командир. У него приказ: сохранить полк и довести обоз в нужное место и к нужному часу.

В тех краях темнеет мигом. Цигарку сворачивал днем, докуривай ночью. Выставили боевое охранение, разбили лагерь. Япошки тоже не дураки: кто же ночью воюет? Для острастки тресканут из пулемета: тута мы, дескать, и снова тихо.

Полковой собрал господ-офицеров, покурили, потыкали саблями в лед. Потом фельдфебели довели приказ: «Коней распрячь, повозки разгрузить и по две в ряд в речку!»

Так и сделали. Но на середине стали телеги уходить под воду. Все ж таки не зря у нее, у речки, берега крутые.

Подошел полковой:

— Ну что, братцы! Обхитрим япошку! Только, чур, патроны беречь пуще глаза! Чтобы все до одного ящичка! Кто мы без патронов, верно? Поручик, — обратился он к начальнику обоза, — чем еще богаты?

— Неприкосновенный запас овса, господин полковник! Несколько подвод сухарей, галеты…

— Вот и прекрасно! Неприкосновенный потому так и именуется, что к нему без нужды прикасаться не должно. Овес, поручик, беречь! Все остальное — да простит меня господь! — на переправу. Выстелить досуха! В такую пору за солдата с мокрыми ногами никто и полушки не даст. А без галет петербургских денек-другой — живы будем, не помрем. Так что ли, братцы?

Перевели коней, перетащили телеги с ранеными. Перенесли все до единого ящика с патронами и снарядами.

Он среди первых вел по шаткой переправе навьюченного ящиками коня и молился. Не мог он, солдат по нужде, хлебороб по духу, простить ни полковнику, ни себе дьявольского хруста у себя под ногами и под копытами своего коня! То похрустывали не успевшие размокнуть сухари. Сухари из трудного хлебушка.

Но ведь оторвались, ушли все ж таки от япошки!

И он, когда к исходу третьих суток неожиданно завидел над склоном дальней сопки дым костров, зашелся радостью, что жив. И еще больше зарадовался за тех, которых вынесли и которые теперь на повозках плакали, не таясь, в колючее сукно своих шинелок.

— Не томи душу! — сказал старик сурово, — Начинай! Ишь, как буравит!

Начальник молча тронул его за руку.

— Распрягай! — скомандовал. — Телеги одна к одной и — по сигналу!

Рабочие кинулись к повозкам.

— Де-да-а! — бежал и по-бабьи скулил жиденький мужик в заплатанных штанах. — Деда Архип, ты аль рехнулся? Хлебушек ведь, хлеб — ты аль забыл? Ведь по зернышку… А ты — в пруд, карасям, а?

— Охолонь, Санек! Охолонь… — заторопился старик. — Хлеб одно, город другое. Хлеб вырастим, были бы руки. А город, его сто лет строили. Там люди, Санек! Малые дети… — Глянул, что заводские уже выстроили повозки вдоль плотины и ждут сигнала, подошел к начальнику; проговорил, будто вынес себе приговор: — Не медлей! Не медлен…

Завертело, закружило в водовороте повозки, прижало к трубам, корежа и ломая.

«А-а-ах!» — выдохнула толпа, когда мешки последней проклюнулись из воды крохотным островком. Значит, пусть в одном месте, но выросла перемычка! Выросла! Значит, есть за что зацепиться!

Посыпались в воду камни. «Быстрее! Быстрее!» А рабочие уже подкатывали еще десяток повозок.

Когда растаяла пена, увидели: по центру и слева перемычка замкнулась. Осталось нарастить ее. И там в пять цепочек, как по конвейеру, передавали из рук в руки камни из отвала.

21
{"b":"227947","o":1}