Когда Янек Новицкий[16] привозил себе собаку из Рима (а в Рим собаку Новицкого привезли из Лондона, потому что это очень редкая собака), я втайне подсмеивался над ним, мол, что это за каприз такой, где это видано — собака с собственным билетом летает на самолете, будто мало туг у нас своих собак… Я подсмеивался над Янеком Новицким, что он себе собаку из Италии привозит, а тут на тебе, вроде так получается, что я сам себе кота привожу из Франции. А посему объясняю разницу. (Я все еще сижу с матерью и ее двумя живущими в вечной ненависти суками за завтраком и объясняю разницу.) Так вот, никакого я себе кота из Франции не везу, это Хануля получит кота — так было решено — в подарок от своей подружки Малгоси. Подарок, понятное дело, — это святое. Не какой-то там эксцентричный каприз, не блажь и не фанаберия, а исключительно высшая необходимость.
А весьма редкая привезенная из Рима собака Новицкого это все же был каприз, правда, объяснимый — по крайней мере, для меня. Ну что еще остается делать актеру, который уже все сыграл и который вдобавок знает, что может еще все сыграть? Ведь может! Захотите, чтобы Янек сыграл вам военного преступника, — сыграет военного преступника, захотите японскую принцессу — сыграет японскую принцессу, захотите, чтобы сыграл плитку ПВХ, — сыграет плитку ПВХ (хотя плитку ПВХ сыграет он, скорее, неохотно, потому что эта роль для него, скажем так, недостаточно демоническая). Что должен делать такой глубоко несчастный человек? Ничего. Вот он ничего и не делает. Ходит по Рыночной площади и дает волю безумствам. То собаку из Рима привезет, то какой-нибудь редкий велосипед себе купит, то раз в год страничку энигматической прозы выдаст. Или — что уж совершенно не дай Бог — какой-нибудь монолог, полный пафосных житейских мудростей, произнесет. И все. Нет, ну конечно, он работает, играет, очень много играет в кино, в театре, на телевидении. Он постоянно занят. Однако, испорченный собственным всемогуществом, к актерству он проникся глубоким отвращением. Актерского запала в нем уже практически не осталось. Какой-никакой запал еще появляется, когда он должен сыграть (лучше всего, если на главной Рыночной площади) сцену приветствия. Если случится вам с ним встретиться, он неизбежно преподаст бесплатный мастер-класс приветственного этюда.
Поднимается занавес. На Рыночной площади зажигаются огни. Входит Ян Новицкий. «Ежи!!??» (улыбка, полная радостного изумления, тело окаменевшее и неподвижное: Янек играет человека, который застыл как вкопанный). «Ежи!!!» (интонация радостного удивления мастерски преображается в интонацию полного ликования, тело расслабленное, медленный полушаг вперед: теперь Новицкий готов ринуться к вам с приветствиями, как боксер в атаку). «Ежи, это, правда, ты?!!» (неожиданное обманное движение: два больших, почти танцевальных шага назад — я должен тебя лучше разглядеть, словно говорят эти шаги). «Ну-у-у!!!» (руки широко и сердечно в стороны). «Ну-у-у!!! Ежи!!!» (руки в стороны еще сердечнее и шире, радостное движение вперед пружинистым шагом). «Ежи!!! Отлично выглядишь» (первые объятия, первые поцелуи). «Ежи!!! Я страшно давно тебя не видел!!!» (теперь Янек максимально просветляет взгляд и слегка гасит улыбку). «Я думал о тебе. Ежи. Что у тебя? Как здоровье?» (черты Янека обретают серьезность, может даже показаться, что настоящая черная туча озабоченности надвигается на его чело). «Ну я ведь вижу, что лучше!» (возвращение триумфальной интонации). «Ежи, зайдем посидим куда-нибудь на секунду» (интонация деловитая, Новицкий оглядывается вокруг, имитируя размышление над выбором места, хотя выбор давно уже сделан). «Я тороплюсь — сел наконец писать — но хоть минутку поговорим… Может, в «Звисе»?»[17] (Янек виртуозно играет человека, внезапно озаренного совершенно неожиданной мыслью). «Идем, посидим немного, надо столько всего обговорить» (интонация по-прежнему деловитая; сцена приветствия в общем-то завершена. Свет гаснет. Занавес).
После завтрака нужно пойти в город за газетами, заглянуть на почту и в книжный. На улице минус десять. Полный самых черных мыслей, я выхожу из промерзшего дома в мир — еще более промерзший. Дурные предчувствия меня не обманывают: везде полно лыжников в разноцветных комбинезонах. Вид лыжников в разноцветных комбинезонах повергает меня в крайнюю депрессию. Вид лыжников в разноцветных комбинезонах повергает меня в депрессию еще более сильную, чем вид моей случайной библиотеки. И потому еще быстрее, чем велит здравый рассудок, я направляюсь в центр, беру в киоске отложенные газеты, заглядываю в книжный магазин (покупаю «Мост короля Людовика Святого» Торнтона Уайлдера), забегаю на почту (нет никакой почты) и торопливо, через парк, вдоль реки, мимо бассейна (там не так уж много лыжников в разноцветных комбинезонах) поднимаюсь на гору, домой. Мать сидит за столом и разгадывает кроссворд в журнале «Хозяйка», а две живущие в вечной ненависти суки вяло грызутся друг с другом.
— И что там нового внизу? — спрашивает мать.
— Ничего нового, — отвечаю.
— Людей много?
— Много.
— Встретил кого-нибудь?
— Никого не встретил, — говорю я с растущим раздражением, потому что чувствую, как опять разочаровываю ее.
— А в костеле? — остатки надежды слышатся в голосе матери. — Может, в костеле какие-нибудь объявления о смерти?
— Нет никаких объявлений в костеле. Никто не умер, — говорю я с растущим чувством вины и ухожу к себе. Стараюсь не смотреть на книги, но не смотреть на стопку тетрадок не удается. Со стопкой тетрадок в линеечку в элегантных обложках я должен в конце концов духовно потягаться. Выглядят они, конечно, провокационно — так, словно ждут момента великого вдохновения, когда, охваченный неудержимым творческим неистовством, я испишу их все сразу, от корки до корки. Но дело в том, что я в этих тетрадках вообще не пишу ничего стоящего (обычно я все пищу на простой канцелярской бумаге А4). В тетрадках я лишь фиксирую самые черные минуты, делаю случайные заметки, помещаю там интимные исповеди, начинаю и не заканчиваю. До бесконечности покупаю все новые тетрадки в линеечку в элегантных обложках, потому что знаю, что бесконечно будет продолжаться время черных минут, случайных заметок и до середины доведенной откровенности. Отрываю взгляд от фатальных тетрадок и смотрю в окно. Над туманными очертаниями Козинцев пробивается свет, становится теплее. «В июне привезут кота из Франции, — вспоминаю я. — Кот в июне, — думаю я и шепчу: — Кота привезут в июне, это хоть какая-то развязка».
Роман и конец романа
Когда автобус из Могилян съезжает вниз, в туманной перспективе появляется Краков, с правой стороны видна Гута, с левой Мыдльники, а в середине под балдахином пыли — центр города, темный и извилистый, словно огромный расколотый орех. Меня пронизывает сентиментальная дрожь. Сентиментальная дрожь пронизывает меня по множеству причин, хотя бы по той причине, что я испытываю эмоции, которые теперь, под конец столетия и тысячелетия, никто уже не испытывает.
Давно жившим, давно умершим либо давно описанным людям знакомы были подобные переживания — после длительного странствия поднимались они, утомленные, на очередную возвышенность и наконец-то, наконец обнимали взором весь лежащий у их ног город, бывший целью их путешествия. Они смотрели на стены, на крыши, на дым, выходящий из труб, на огни и костры, слышали визг сирен, шум фабрик и скрип экипажей; их охватывал внезапный страх неведомо перед чем, за их плечами бежала белая известковая дорога, тянулись поля. Так было, пока не уплотнилась архитектура, пока не перестали на ночь закрывать укрепленные ворота, пока бетонные форпосты пригородов не заняли все свободное место, ведь во время любого путешествия нельзя не заметить, что каждое место стало теперь предместьем. Такими бывали давние странствия и возвращения, и так до сегодняшнего дня выглядит въезд в Краков, во всяком случае, так он выглядит для того, кто со стороны гор автобусом едет по Закопянке. Как говорит поэт: «Передо мною Краков в серой котловине (…) / Передо мной блестящая трава, как / лезвия ножей, скворцы, как скауты, полоска горизонта / другие города, границы, балконы / мысли / двойные смыслы. Туман рассеивается / туман сгущается. Тела больших костелов / как шарики на привязи колышутся / неторопливо». Я сижу в рейсовом автобусе, но я словно лечу, будто у меня есть крылья, через Матечны, через Дембницкий мост, лечу вдоль Аллей и над Клепажем, возвращение в Краков уже само по себе окрыляет меня, а на этот раз (середина февраля, дожди и жара), на этот раз я еще и окрылен мыслью о незавершенном рассказе, который ждет завершения в моей одиннадцатиэтажной бетонной башне на Франческо Нулло. (С балкона я вижу темные башни костелов.)