Да. Это мог быть ксендз Шурман, это мог быть ксендз Ласота. А еще это мог быть, например, столь же знаменитый и столь же анекдотичный, как и Ласота, ксендз Эман Тлелка. Правда, в те времена Епископ мог также рассказывать — и уже вовсе не развлекательные, а весьма поучительные, патетические и, может быть, даже трагические истории — о других ксендзах, например, о Шеруде или о ком-нибудь из Михейдов, может, говорил он о Никодеме, а может, о Бузеке или Кулише. А поскольку никто никогда этого уже не узнает и, более того, никто, кроме меня, никогда об этом не спросит, моя догадка, мое предположение, моя уверенность, что говорил он в тот раз о Юлиуше Бурше, обретает силу, вес и особые основания.
Я как раз прочитал изданную Товариществом Любителей Вислы книгу о вилле «Затишье» (Станислава Валис Шилены, «Сохраненное в памяти. Люди Вислинского «Затишья»», предисловие Яна Кроппа, Висла, 1998), — которую построил и в которой проживал епископ Юлиуш Бурше, после чего для меня, по закону необходимости и случайности, сложился механизм этой истории. (Впрочем, связь между Бурше и Вантулой заметна и довольно очевидна, оба были епископами лютеранской церкви, второй дело первого в определенном смысле продолжал, оба были в немецких лагерях. Бурше там погиб, а Вантула оттуда выбрался.)
Расположенная на крутом берегу реки, недалеко от моста на Пиле, вилла «Затишье» находилась уже вне территории моего детства. Потому что дикими районами, начинавшимися приблизительно от моста, там, где бассейн, владели грозные братья Кубеневы, и мы, жители Центра, туда, как правило, не совались. Оказывается, тенденция избегать каких-то определенных мест может передаваться из поколения в поколение. Моя вредная мать рассказывает, что ее вредная мать (то есть моя вредная бабка) не позволяла даже приближаться к окрестностям виллы «Затишье». Хотя причиной тому были все-таки не братья Кубеневы, тогда еще не родившиеся. Причиной было то, что тогда, перед войной, епископ Бурше имел привычку каждое летнее утро купаться в реке совершенно без одежды. Каждый раз, когда я думаю о том мировоззренческом смятении, в которое натуристские купания епископа Бурше должны были повергать и до сегодняшнего дня легендарным образом повергают местных лютеран, на сердце мне становится как-то благостно и по-особенному легко.
Сейчас я по сути впервые, сориентировав сознание сугубо географически, впервые в роли чуть ли не туриста посещаю те края. Под крутым склоном все спокойно. Братья Кубеневы не прыгают сверху и не пугают криками: «Nothing! Nothing! Nothing!» Епископ Бурше, одетый в купальный халат, не спускается, прихрамывая, по деревянной лестнице. Война, на которой он был убит, давно закончилась. Темная вода чертит на берегу профиль другой смерти. Сыплется легкий снежок, муниципальные рабочие пилят ветки бензопилой.
Из хроники виллы «Затишье» я узнаю, что дом этот по старой нумерации был обозначен номером 568. Это чрезвычайно любопытно и довольно удивительно, потому что старый номер нашего дома был 569. Следующий за ним, у Хмеля, — № 472, потом Чешляр-Оглендач № 637, а перед ним «Войнар» (торговый дом) № 78, трактир «Пяст» № 77, костел № 76, старая школа № 75, но уже следующий за школой Молитвенный Дом опять лихо контрастировал с едва-едва обозначившимся числовым ладом, имея номер 1006. Просто нумерация домов была хронологической, что в сочетании с отсутствием названий улиц, а также повторяемостью нескольких городских фамилий еще в семидесятые годы становилось источником бесконечной забавы, когда мы видели взмыленных, как лошади, и навьюченных, как дромадеры, отпускников, пытающихся куда-то добраться, найти какого-то из злейших бесчисленных Чешляров, Чижей или Пильхов. Мы животики надрывали от смеха над этими недотепами, хотя и сами понятия не имели, где какой номер и кто за каким оврагом живет. Это было тайное знание, которым обладали только старейшие жители.
Бабушка, Дед, Отец, Епископ и жена его, когда они сидели в большой комнате на тех же, что и обычно, стульях и в тех же, что и обычно, креслах, разговаривая о городских лютеранах, неизменно дополняли фамилию соответствующим номером дома. Чешляр номер такой-то. Чиж номер такой-то. Пильх номер такой-то, говорили они. Я стоял в сенях под другой, вечно закрытой дверью, и в руках у меня тогда было то же, что и сегодня: тетрадка и карандаш. Я все еще там, я все еще слышу неясные голоса, и почерк мой все еще неразборчив. Я не знаю ни цифр, ни имен и должен терпеливо ждать. И лишь через много лет я услышу все это более отчетливо, начну догадываться о последовательности событий, установлю никому не нужную дату строительства дома, выясню, где кто жил и когда что было сказано, и запишу все это правой рукой в фатальной тетрадке. И познаю мимолетное удовлетворение ремесленника, в поте лица толкущего воду в ступе…
Поминки по футболу
Порой мне кажется, что футбол умер, исчез, перестал существовать. Мне кажется, что все стадионы мира закрыты, ликвидированы, футбольные поля вспаханы (по штрафной площадке за плугом идет пахарь, над ним звенит жаворонок), все лиги расформированы, бутсы повешены на гвоздь. Человечество внезапно, в одночасье, словно пораженное каким-то антифутбольным ударом или зараженное какой-то бациллой, вырабатывающей иммунитет против футбола, перестало в футбол играть и футболом интересоваться. Белой азиатской травой поросли ворота и почетные трибуны.
Сны у меня тоже кошмарные, я часто кричу по ночам, мне снится, что я сижу на скамейке запасных, я уже готов, уже размялся, уже оделся, на мне полосатая красно-белая майка, длинные черные трусы и щитки на голенях и коленках, я вот-вот должен выйти на поле и в соответствии со своими способностями решить судьбу матча; тренер с лицом Кшиштофа Козловского[31] наклоняется надо мной и говорит: «Ежи, теперь ты». И я встаю со скамейки запасных и уже готов, как разъяренный зверь, броситься в бой, но не могу, мои ноги будто ватные, будто связаны. И поле вдруг ни с того ни с сего начинает вздыматься, точно разбушевавшееся море, я веду мяч между скрытыми в траве руинами, готовлюсь к удару, и — совсем как наяву — у меня ничего не получается.
Газеты публикуют результаты матчей, печатают таблицы, на экране телевизора демонстрируется замедленная съемка: мяч летит из глубины поля, его принимает крайний нападающий, подает в штрафную, и форвард почти незаметным движением головы завершает атаку. Но таблицы, результаты и замедленные съемки — словно из какого-то другого мира, они принадлежат фантомной реальности, и представляется спорным, так ли бесспорно она существует. Футбол умер, и представляется спорным, борется ли еще «Краковия» за то, чтобы не вылететь из второй лиги, потому что неизвестно, существуют ли еще вторая и третья лиги. Когда-то, недавно, вчера, во сне, тридцать, а может, сорок лет тому назад — что можно было увидеть, придя на Блоне? От Рудавы до самых Аллей там играли в футбол. Десятки полей, не ограниченных никакой боковой линией, штанги, сложенные из одежды, а играли трое на трое, четверо на четверо или даже семеро на семеро. Играли с вратарем или без вратаря. Играли кто в чем мог, в полуботинках, в кальсонах, в брюках от костюма, в довоенных купальных трусах, в шортах, сшитых из союзнических парашютов или из сталинских штанов, босиком, в спортивных тапочках. Десятки, сотни людей собирались на сочной траве Блоней, точно на берегу Копакабаны, и начиналась великая бразилиада. На экране телевизора марки «Бельведер» игроки «Реала» и «Бенфики» противостояли друг другу, располагаясь на поле в прекрасной, как Мария Феликс, системе дубль-ве, и хотя до сегодняшнего дня тот финал (5:3 в пользу «Бенфики») вспоминается как самый мифический, фантасмагорический, наркотический матч в истории человечества, но уже тогда, под конец пятидесятых, никто не сомневался, что эти города из сна, Мадрид и Лиссабон, действительно существуют. Они были недоступны, их стадионы окружали массивные и сказочно непреодолимые ограждения, они были недосягаемы для органов чувств и для наших финансов — однако существовали в гораздо большей степени. Теперь, когда в общем-то можно в любой момент поехать на матч в Мадрид или Лиссабон и эти марсианские места стали частью всеобщего бытия, — они существуют в меньшей степени. Это вам уже не небесное тело, ангел или единорог. Они уже не так хрупки и призрачны, как гомулковская трава на Блонях. Ничего, ничего, ничего во времена Гомулки не было. А поскольку ничего не было, то ничего и не существовало. Не существовало ботинок на пробковой подошве и не существовало адидасов, не существовало футболок с номерами, не существовало ни вратарских свитеров, ни вратарских перчаток на микрорезине, не существовало ни наколенников, ни щитков, а по хорошему счету (точнее, по плохому) не существовало даже ворот и не существовало сеток на воротах. Не было футбольных мячей, а если и были, то или венгерские, которые невозможно достать, за триста четырнадцать злотых, или дешевые (неполных сто злотых) «универсальные мячи» со шнуровкой. Которые были меньше, чем венгерские футбольные, больше, чем гандбольные, тяжелее, чем волейбольные, легче, чем баскетбольные. Мячи-уроды. Мячи-гибриды. Мячи, лишенные идентичности. Мячи, изуродованные идеологией. Мячи порабощенные. Мячи без свойств. Мячи московские. Мячи марксистские. Мячи азиатские. Мячи от всех напастей. Насквозь тоталитарные «универсальные мячи», которыми по бедности можно было играть во что угодно и которые, в сущности, не годились ни для чего. Как те безразмерные костюмы, плащи и рубашки, которые никому не были впору и которые по бедности любой мог надеть по любому случаю. Мячи, попросту говоря, никакие, мячеподобные изделия, состоявшие в глубинной и темной связи с остальными предметами той эпохи: картонной обувью, яблочным джемом со вкусом персика, алюминиевыми вилками, напитком «Хербавит», колбасками из Лешно, вечным пером «Зенит», клееными книгами и всем остальным.