Солдат в зеленой фуражке, без улыбки, привычно и серьезно прикладывает руку к козырьку. Так стоит он все время, пока медленно и как бы торжественно проплывает мимо поезд. Он безмолвно отдает знак почести людям, пронесшим в невероятных муках и испытаниях частицу красного стяга, который реет над пограничной аркой.
Поезд останавливается.
Все смотрят, как пожилой человек в потертом, не по сезону теплом пиджаке, быстро, пошатываясь, идет по насыпи. Его шарф развязался и волочится за ним. Он шевелит пальцами слегка раздвинутых рук, будто только сейчас, освобожденных от оков. И вдруг падает на землю и целует ее. Женщина не останавливает его. Она обводит всех взглядом вдруг помолодевших глаз. И говорит, тоже всем:
— Он спасен!
i Барбюс быстро оборачивается к Аннет:
— Вот она, земля обетованная, вторая наша родина!
2
Как всегда, Барбюса встречали друзья. Среди них — постоянный его переводчик Степан.
На площади перед вокзалом — кипение толпы приветствующих. Теплое облако любви и признания обволакивает Барбюса. Он растроган. Он словно попал в другой климат: здесь дуют сильные и теплые ветры, бодрящие душу, здесь греет солнце дружбы. Он видит улицы Москвы озаренными им.
Машина останавливается у знакомого отеля — «Савой»! Большое зеркало в простенке коридора привычно отражает длинную, чуть согбенную фигуру. «Это я опять», — говорит Барбюс своему отражению.
В его номере все, как было в прошлые его приезды. Вещи его уже доставлены сюда и расставлены по местам. От этого номер утрачивает тот общий, унифицированный характер, который имеют отели всего мира.
Началась традиционная русская трапеза, с обилием, всегда поражавшим гостей, с самоваром, бормочущим на столе, с беспорядочной, доброй, ничем не стесненной застольной беседой. Появилась обязательная курица под белым соулом, пироги и вся та снедь, которую Степан, обладавший удивительным аппетитом, называл «легким перекусом», а Барбюс — «зарядкой на неделю».
Светлой августовской ночью Барбюс вышел из Дома союзов, где заседал конгресс Коминтерна. Он только что слушал речь Димитрова и был полон ею.
Со своей удивительной способностью облекать живой плотью фактов железный каркас логических построений Барбюс говорил своим спутникам о Димитрове, человеке с завидной судьбой борца и вождя.
Они шли по площади. Фонари Большого театра были погашены, и портик освещался только сверху. Из невидимых источников лился желтоватый неяркий свет, и легендарная квадрига была подсвечена снизу, что подчеркивало ее устремленность в туманную высь, легко окрашенную заревом городских огней.
— Пойдемте на Красную площадь. В этот час она великолепна, — предложил Барбюс.
Они повернули назад, миновали величавую громаду Музея Ленина, и вот уже причудливые купола храма Василия Блаженного в свете, сочащемся из ниш Кремлевской стены.
«Многоцветная крепость» Кремля затушевана тенями. Только ее «варварские башенки», описанные Барбюсом, четко рисуются на суровом полотнище неба.
…Он опять вернулся мыслями к конгрессу. Фронт борьбы с фашизмом расширялся Он не мог не думать о Франции. Фашистские лиги, преступное влияние их на армию… Как покончить с этими змеиными гнездами? Только правительство народного фронта могло бы навести порядок в стране. И к этому, только к этому надо направлять все усилия!
Барбюс остановился. Движением руки остановил своих товарищей. Его высокая фигура, вдохновенное лицо с чертами острыми и выразительными, освещенное боковым желтоватым таинственным светом, как на картинах Рембрандта, так удивительно гармонировали с этой ночью, тихой и торжественной, только изредка тревожимой порывами теплого ветра.
Так значительно, так пророчески прозвучал низкий голос Барбюса, чуть дрожащий, словно ветер колебал его, в величавости площади, посреди которой в вечном своем доме покоился великий вождь, вечно живой в делах живых. Вождь, о котором с глубоким чувством писал его последователь, его ученик, его солдат, этот французский писатель, борец и глашатай:
«И кажется, что тот, кто лежит в Мавзолее посреди пустынной ночной площади, остался сейчас единственным в мире, кто не спит; он бодрствует надо всем, что простирается вокруг него, — над городами, над деревнями. Он — подлинный вождь, человек, о котором рабочие говорили, улыбаясь от радости, что он им и товарищ, и учитель одновременно; он — отец и старший брат, действительно склонявшийся надо всеми. Вы не знали его, а он знал вас, он думал о вас. Кто бы вы ни были, вы нуждаетесь в этом друге».
Утром следующего дня Барбюс был у Мануильского, его речь он слышал накануне на конгрессе. Дмитрий Захарович встретил Барбюса дружески. Его изящный и чистый французский язык сделал бы честь профессору Сорбонны, сказал Барбюс. Его речь на конгрессе Барбюс назвал «гимном веры и победы». Они говорили о том, как решения конгресса будут осуществляться во Франции.
Во второй половине дня Барбюс решил отдохнуть. Это было неожиданно.
— Не пойти ли нам в зоопарк? — предложил он.
Чудесная идея! Аннет и Степан обрадовались — он даст себе немного отдыха, а заодно и им.
Всюду, где бы ни бывал Барбюс, он ходил смотреть зверей. Был ли это роскошный берлинский «Цоо» или совсем маленький, всего на несколько «квартирантов», «уютный» зверинец на колесах, в одно прекрасное утро возникавший на площади бельгийского городка, — все равно! Он очень любил животных.
И в Московском зоопарке он бывал не раз. Известный советский зоолог профессор Мантейфель был его другом.
Они отправились тотчас же. Стоял один из тех чудесных августовских дней, когда кажется, что лето будет еще долго стоять на дворе, а между тем первая желтизна уже легла на листья старых кленов на Садовой улице, среди которых возвышался характерный купол Планетария.
Москва жила под знаком буквы «М». Она вторглась в кипение площадей Дзержинского и трех вокзалов, Охотного ряда и Кировской улицы совсем недавно. Первая очередь Московского метро! Оно было еще новостью, и дети распевали на улицах смешную песенку про «чудесный поезд».
Подземные дворцы, соединяющие роскошь арабской сказки с деловитостью советской столицы, восхищали москвичей 30-х годов, и было ясно, что они будут поражать воображение еще многих поколений.
Но на Садово-Кудринской по-провинциальному гремели старые красные трамваи, и разнокалиберные машины придавали площади пестрый вид.
У входа в зоопарк толпились школьники, которые еще не начали занятия в школах, но уже закончили свою летнюю жизнь в пионерских лагерях и прощались с раем каникул; женщины с маленькими детьми и красноармейцы, отпущенные по увольнительной.
Шумный молодой народ покупал горячие бублики, которыми торговали почему-то именно в зоопарке, тут же поедал их, щедро делясь со зверями, восхищался, пугался, затевал игры или плакал со страху.
Барбюс долго стоял у пруда. Его население наслаждалось последними теплыми днями. Черный лебедь подплыл совсем близко, вытянул гибкую шею, на лету схватил подачку и заскользил дальше, изящный и печальный, словно траурная яхта.
В вольере обезьян царило неслыханное оживление. Уморительные прыжки маленьких шимпанзе и мрачное веселье орангутангов собрали здесь много зрителей. В это время из-за загородки вышел врач с обезьянкой на руках. Это был молодой орангутанг, ужасно некрасивый, с шерстью, словно побитой молью, и грустными глазами в отеках, как у старого сердечника.
— Да он еще щеночек! — воскликнул Барбюс. — Что с ним?
Ветеринар сказал, что зверок заболел, а лечить себя не позволяет.
— Потому что глупый, — добавил врач, видно было, что он очень любит зверушек, — и ничего не ест.
Барбюс взял своей большой рукой слабую лапку обезьянки:
— Ты что же, старина, раскис? Надо мужаться.
Зверок посмотрел на него страдальческим человеческим взглядом.
— Давай поедим, а?
Барбюс протянул апельсин, разломленный на дольки.