Гуро Ирина и Фоменко Лидия
АНРИ БАРБЮС
ЧАСТЬ I
ПОИСК
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Вход в редакцию газеты соответствовал ее духу. Обшарпанная дверь открывалась со скрипом, напоминающим скрежет тюремных запоров, а лестница давала основание считать ее пристанищем котов всего департамента.
Молодой человек, стремглав взбежавший по ступенькам, пренебрегал деталями обстановки. Они не могли в его глазах осквернить святилище.
Между тем это была всего-навсего дрянная газетенка, прямая наследница тех желтых листков, которые травили «могучую кучку» великих реалистов и призывали к расправе с Золя и Флобером. Она существовала, удерживаясь на гребне мутной волны самых низкопробных читательских интересов.
В редакции стоял страшный шум, и молодой человек остановился в нерешительности. Он был здесь чужаком. Свои первые небольшие заметки о литературе он подписывал звучно и многозначительно: «Сонжер»[1].
Компания, заседавшая в редакционной комнате, не замечала его. Она расположилась на столах и в креслах в позах, слишком свободных, чтобы можно было предположить присутствие шефа за перегородкой.
Беседа перемежалась проклятиями по поводу «затишья»: имелось в виду падение тиражей. С того времени, когда во Франции — впервые в мире — на газетной полосе появился фельетон, дела еще не были так плохи. Интересы читателей колебались между последней политической новостью — заключением франко-русского союза — и рождением ребенка о двух головах. И то и другое не случалось ежедневно.
Сонжер уловил в разговоре близко касавшуюся его тему.
— Стихи! — воскликнул прыщеватый верзила. — Стихи — это атавизм. Это нечто, доставшееся человеку от пещерного века и абсолютно не нужное ему сегодня…
Хохот покрыл его слова.
Оратор гримасами подчеркивал смысл сказанного. В его лице все находилось в движении: брови, усы и даже уши.
— Чтобы доказать свою мысль об архаичности поэзии, я прочту стихи, только что полученные с Парнаса. Под Парнасом я разумею, естественно, конкурс «Эко де Пари»…
Оживленные восклицания посыпались со всех сторон:
— Как? Итоги конкурса еще не опубликованы… Стихи тоже…
— И тем не менее… — все так же паясничая, верзила вытащил из кармана листки, — эти строки еще горячи, словно каштаны из жаровни, от авторского пыла участника конкурса, некоего… Люсьена Фора!
Имя никому не было знакомо. Всеобщее удивление…
— Еще не присуждались премии! Откуда у тебя эти стихи?
— От ветеринара, — последовал серьезный ответ. — Они обнаружены под седлом взбесившегося Пегаса.
Новый взрыв хохота.
— Итак, это называется: «Прощай» и «Они мертвы, его подруги»… — Он начал чтение, сопровождая его гримасами.
Гримасы вызывали у Сонжера отвращение. Но скоро он позабыл обо всем, захваченный музыкой стиха. Крикливый голос верзилы возвратил Сонжера к действительности:
— Этим строкам не место в эпоху велосипедов, автомобилей и патентованного средства от мозолей!
Ватага бурно выразила свое одобрение.
Не пройдет и нескольких часов, — как прочитанные столь неуважительно стихи прозвучат в устах кумира поэтической среды и станут повторяться изысканными служителями муз. Но об этом не могли знать ни чтец, ни его слушатели.
Огорченный Сонжер выскользнул из комнаты. Ему показалось, что, слушая издевательства этой клики, он совершает предательство по отношению к неизвестному ему автору, к Люсьену Фору.
Медленно он спускался по лестнице.
Сейчас, очищенные от кривлянья прыщеватого верзилы, стихи прозвучали в памяти Сонжера неожиданно сильно. Было в них какое-то мощное чувство. Рядом с ним его собственные строки показались Сонжеру бедными, мелкими. Сквозь них виднелось всего только каменистое дно горной речушки, протекающей в его родных Вогезах, в то время как за строками Люсьена Фора чувствовалась сама Бездна. Ее холод придавал стихам ту ноту безысходности, которая была самым высоким шпилем моды в поэзии конца века.
С трепетом молодой человек вслушивался в звучную музыку строк, запечатлевшихся в его памяти:
Elles sont mortes, ses amies,
Ses amies sont là-bas, là-bas…
Elles s’ avancent à petits pas
Parmi des choses endormies…
[2] Эти стихи не оставляли надежды, с завидным искусством сжигая все мосты к радости жизни.
Разочарование, тоска… Тут было все, что надо. Но было ли это только данью моде или искренним чувством?
Кощунственная мысль о возможности первого была немедленно изгнана. Автор подобных строк должен был оставаться самим собой при всех обстоятельствах.
Люсьен Фор! После того как Сонжер столько раз мысленно повторял это имя, оно уже сделалось ему близким. Он слышал его стихи, душа автора так широко и готовно раскрывалась в них, возможно, более широко, чем могло быть в итоге давнего знакомства. Читатель часто узнает об авторе больше, чем самый близкий друг!
Сонжер представлял себе Люсьена Фора в образе Данте, в ореоле жизненного опыта, мудрости и знаний.
Стихи его притягивали, подобно темному колодцу, в который хочется смотреть не отрываясь. Их искристый и холодный поток уносил молодого человека в небытие…
К счастью, он заметил, что стоит против двери с надписью на стекле «Серебряный олень». Сонжер поспешил перейти улицу, чтобы порцией рагу с овощами убедить себя в том, что он еще жив.
Но не тут-то было! Вывалившаяся из-за угла толпа притиснула его вплотную к ограде какого-то особняка.
Провинциальная стеснительность мешала Сонжеру проложить себе путь локтями. Внезапно решившись, он поставил ногу на чугунный завиток ограды и мигом перемахнул через нее.
Он очутился в парке, разбитом на английский манер. Подстриженные кусты акаций образовали геометрически правильные фигуры, окаймленные светлым гравием дорожек.
Перспектива аллеи тонула в сиреневом сумраке. Все вокруг казалось таинственным, заманчивым, особенным. Цветы пахли слаще, чем обыкновенные цветы, листва шелестела нежнее, чем обыкновенная листва.
Сонжер не удивился, когда кто-то тронул его за рукав. Это был юноша лет семнадцати, проникший сюда, несомненно, так же, как и он сам: через ограду.
Незнакомец нагнулся к самому уху Сонжера и азартно прошептал:
— Видите: направо грот… Если нам удастся пробраться в него, мы увидим всё!
Ни о чем не спрашивая, Сонжер послушался. Они сделали неловкую перебежку, словно рекруты на ученьях, но все же остались незамеченными прислугой, хлопотавшей на лужайке возле дома.
Теперь они были внутри грота, вход в который был увит виноградом вперемежку с красными бобами. Неожиданный товарищ Сонжера болтал без передышки:
— Меня зовут Жак. Я учусь живописи у старого пентюха Полтрена. Тут мы с вами даже в лучшем положении, чем званые гости. Правда, нам не достанется угощения, но зато мы не должны заботиться об этикете.
Против этого нечего было возразить.
— Смотрите! Смотрите! — с тем же подъемом зашептал ученик художника.
Одно за другим освещались все окна особняка. Словно в театре при вспышке огней рампы, оживала темная сцена и открывалась картина неизвестной зрителям жизни.
Жак, продолжая болтать, вертелся около выхода, и Сонжеру виден был только его забавный профиль: вздернутый нос и завиток волос, торчащий из-под берета, сдвинутого на одно ухо.
Суета в доме и около него все увеличивалась. Но в ней чувствовался какой-то ритм. Невидимый дирижер направлял усилия множества людей, делавших последние приготовления у столов, накрытых с официальной роскошью больших банкетов.