Площадь у вокзала заполнена народом. С трудом пробиваются они через цепи солдат, сквозь толпу комсомольцев. Они читают приветственные слова на транспарантах: «Да здравствует Амстердам!», «Привет мужественному борцу против войны и фашизма!», «Добро пожаловать, Анри Барбюс!»
Наш паровоз, вперед лети,
В Коммуне остановка… —
песня, сама летучая, стремительная, реет над колоннами.
Мать и дочь бегут по перрону вместе с другими. Вагон Барбюса виден издалека. В его окнах — красные флаги. На площадке — знакомая высокая фигура в пальто нараспашку.
Крики «Ура!». Гром оркестра. Барбюс, усталый, растроганный, счастливый, слушает «Марсельезу». К нему тянутся руки, молодежь скандирует: «Привет борцу за мир и единство!», «Привет другу СССР!»
Митинг вспыхнул на площади без подготовки, стихийно. Бела Иллеш сказал несколько слов, горячих, словно уголья подбрасывал. Восторженно приветствовал Барбюса комсомольский поэт Александр Безыменский, порывистый, искренний, растрепанный. Соловьева беспокойно вглядывалась в лицо гостя. Глаза его лихорадочно блестели. Руки были все время в движении, тонкие, нервные пальцы дрожали. В лице, во всей фигуре чувствовалась безмерная усталость. Он очень, очень изменился за три с небольшим года.
— Лишь бы был здоров! — попросту говорит Соловьева, наклоняясь к уху Аннет.
Они поехали в «Савой» — гостиницу, которую любил Барбюс.
По утрам он шутливо приветствовал «собрата по перу» — ученого дьяка, чей монумент возвышался неподалеку от «Савоя». Фантастические фрески Врубеля на фронтоне «Метрополя» возвращали его мысль к искусству.
В этот приезд Барбюса чествовали в Колонном зале Дома союзов.
Уже много раз он сидел в президиумах конгрессов, митингов, собраний, конференций, сотни раз выступал с речами. Но такого ощущения он никогда не испытывал. Ведь все, что сегодня говорилось, относилось к нему. Это было удивительное чувство. Сначала Барбюс смущался. Потом он ощутил, что все добрые и страстные слова принадлежат не ему одному, но тому великому движению, с которым он связал свою жизнь. И тогда он стал чествовать вместе со всеми мир, единство, антифашизм.
Выступали писатели; многих из них он уже знал. Федор Гладков, сохранивший в перипетиях своей трудной жизни удивительную юность души. Молодой мудрец Леонид Леонов, написавший своеобразную, очень русскую книгу «Вор». Бела Иллеш — соратник по МОПРу. Эгон Эрвин Киш, Анатоль Гидаш… И величественная в своей прекрасной старости Клара. Вечер был полон особого значения для Барбюса. Это было признание. Итог пройденного пути. И вместе с тем — напутствие и надежды, обращенные к нему.
Встреча с Горьким окрасила его пребывание в СССР большой радостью. В их отношениях не было больше холодка, возникшего в связи с ошибками «Монд». Великий русский учитель и французские друзья-коммунисты были правы, и Барбюс был рад признать их правоту, потому что, настаивая на своих ошибках, он отдалился бы от самого дорогого для него — от партии.
В вечер сорокалетнего юбилея Горького, в зале Большого театра, он снова тепло говорил с Алексеем Максимовичем. Горький познакомил Барбюса со своим сыном Максимом. И что-то новое открылось в этом глубоком и значительном человеке. Что-то интимное, семейное. Возникало представление о крепкой дружбе отца и сына, о молодой поросли, окружающей могучее дерево с великолепной гордой кроной.
…Сегодня доктора сообщили о болезни Горького. Барбюс взял листок бумаги и в правом углу вывел мелким отчетливым почерком: «6 октября 1932 г. Москва. Отель «Савой». Такие особенно важные для Барбюса личные письма он всегда писал сам. Он был в отчаянии, узнав о том, что Горький заболел после прекрасного вечера в Большом театре. Он выражал чувства братского восхищения и привязанности.
Барбюс выехал на Днепрострой. Его пригласили та открытие гиганта пятилетки, любимого детища советского народа. Ехали большой группой, вместе с московскими писателями.
Он ощутил то чувство единства, которое всегда обретал, попадая в советскую литературную среду. Его удивляли биографии тех, кто создавал новую литературу. Его познакомили с Панферовым. Барбюс еще не прочел роман «Бруски». Но их автор показался ему интересным человеком. Настоящий русский крестьянин, в прошлом пастух. Красивое, мужественное лицо, курчавая голова и голубые, неожиданно мечтательные глаза. Ему присуща добрая крестьянская «хитреца». Барбюс охотно принимает приглашение редакции «Октября». Хотя бы потому, что ему дорого само название — «Октябрь»!
Планам Барбюса не суждено было осуществиться. Прибыв на место, он получил телеграмму: 18 октября в Берлине — митинг. Председателем намечен Барбюс, выступит Генрих Манн.
Жизнь Барбюса полна резких контрастов: после сердечности и тепла в Советском Союзе нужно спешить в мрачный, фашизирующийся Берлин.
Снова поезд, снова Москва, уже прощальная, уже отходящая назад в окне вагона…
И чувство горечи оттого, что не удалось собрать достаточно материала для задуманной книги. Он уезжает с мыслями об этой книге, о том, что французы должны узнать больше, много больше о партии коммунистов, о советском народе, о его вождях.
В Берлине Барбюсу сообщают, что правительство запретило митинг в честь конгресса в Амстердаме.
— О дьявол! Нужно иметь железное сердце, чтобы выдержать все это!
— И здоровые легкие, — грустно добавляет Анкет, глядя из окна гостиницы на улицы, скованные осенней непогодой.
В Берлине стояли ветреные, холодные дни. Прохожие казались озабоченными и хмурыми. И в людных пивных реже слышались шутки.
Барбюс обладал удивительным свойством, которое можно было бы назвать политической интуицией. Беспрестанная тревога за судьбы мира сделала его чувствительным к малейшим отклонениям стрелки политического барометра. Мельчайшие, почти неуловимые движения, которые показались бы другому случайными, открывали ему какие-то глубинные процессы, заставляли его сердце сжиматься в тяжких предчувствиях.
По узкой Кессельштрассе прошел отряд юношей. В полувоенной одежде, с ножами у пояса. Они поют не громко, не вызывающе, в лад. Что они поют? Старую немецкую песню. О преуспевающем мельнике.
На углу — полицейский, мощный детина в блестящей каске Он смотрит на проходящий отряд, подымает руку. Властно останавливает движение на скрещении улиц. И угодливо, почти подобострастно делает знак юношам: они могут пройти. Самодовольная ухмылка тронула лицо одного, другого в колонне.
Что здесь такого? Но вдруг уличная сценка наполняется новым смыслом.
В выражении, скользнувшем по лицам, отблеск зловещего пламени. Оно полыхает где-то впереди, в будущем. Может быть, еще не близком, а может, быть, уже стоящем на пороге.
Барбюсу надо было повидаться с одним из депутатов рейхстага, живущим в Гамбурге. Переговорив с ним по телефону, Барбюс выехал из Берлина.
В Гамбурге шел мелкий дождь. Над Альстер-озером плотной пеленой лежал туман. Город был затянут его белесой дымкой, особенно густой в портовых кварталах. Они казались холодными, черными каналами, несущими свои воды к морю. Дома словно плыли по ним, как многоэтажные суда с частым рядом освещенных иллюминаторов. Фигуры прохожих под зонтиками намечались неясно, призрачно, сквозь туман.
Барбюс бродил по кварталам Сан-Паули, как это делает каждый приезжий. Мог же он когда-нибудь, хоть на один час, быть просто приезжим!
Утомившись и продрогнув, он захотел зайти куда-нибудь и увидел, что стоит у всемирно-известной харчевни с вывеской «Тут кормят, как у твоей мамы». В шумном окружении моряков, только что сошедших на берег с английского судна, стоящего в гавани, он выпил стакан грога. Он слушал разговоры этих ребят, обрывки песен. Вдыхал запахи моря, ветра и английского табака.
Давняя страсть к скитаниям проснулась в нем.