Янсон окончил доклад, и молодой Уусман пригласил к прениям.
Первым взял слово кузнец Петер. Голос у него оказался неожиданно звучный; говорил он как-то вопросами, за которыми, впрочем, ясно ощущалось, что хотел сказать кузнец.
— Уверен ли товарищ Янсон, что в кузницах, которые он назвал, горят угли в горнах, как подобает в настоящих кузницах, и работы идут бесперебойно? Уверен ли он, что у кузнецов есть все необходимое для работы — уголь и железо — и они все только и делают, что подковывают лошадей, чинят плуги и телеги? Помог ли Янсон достать для кузницы Петера уголь? Подковы?
Сельский уполномоченный Мурд, укоризненно сверкая стеклами очков, довольно искренне усомнился в том, все ли сделал волисполком, чтоб обеспечить волость к весне удобрениями? Янсон напрасно радуется цифрам. Если разобраться в них, то обнаружится, что не все обстоит хорошо: почему-то привезли только суперфосфат, а вот в соседней волости Мадисте сумели получить и каинит, и костяную муку, и селитру. В сельские кооперативы завезли только плуги, а нет сеялок и культиваторов, в городе же они есть; волисполкому надо бы поинтересоваться, затребовать нужное.
Выступил Каарел Маасалу. Суть своей немногословной реплики он свел к тому, что успех подготовки к посеву не может решить ни Петер, как бы хорошо кузница у него ни работала, ни Янсон, если бы он даже идеально справлялся с работой. Хорошо справиться с весенним посевом тысяча девятьсот сорок седьмого года — это значит вспахать все залежи и резервные земли, что возможно только когда все крестьяне Коорди сообща возьмутся за это дело.
Тут Муули, который все молчал, откашлялся и отнял руку от глаз.
«Ну, держись», — с опаской оглянулся на него Кохала.
Но Муули не был ни зол, как изредка, ни резок, как иногда, — скорее по обычному задумчив и сдержан.
Он, Муули, свое выступление хотел бы начать с того, чем товарищ Маасалу закончил. Надо поднимать народ Коорди на главное. Последние события в Коорди свидетельствуют об обострившейся классовой борьбе. Беднота становится активнее, и, говоря о планах на весну, надо говорить о правильном проведении классовой линии в волости. Вот Рунге вывел на чистую воду кулака Коора. А Янсон когда-то считал, что надо помочь Коору удобрениями, — мол, Коор большую нагрузку по госпоставкам несет, не правда ли? Разве это не учит нас, партийцев? Янсон, поди, искренне за выполнение плана болел. Однако план по Коорди выполнили только тогда, когда помогла беднота, разоблачившая Коора. И с организацией машинного товарищества мы в спешке, откровенно говоря, просчитались. Ведь что получилось? Доходное место предоставили Кянду. Этого Кянда, по существу, кулаком надо признать. Чем объяснить ошибки хотя бы товарища Янсона? Только спешкой, деляческим подходом к жизни…
Муули помолчал и убежденно закончил:
— Мы с вами больше чем кто-нибудь отвечаем за будущее Коорди, за воспитание его лучших людей… А люди эти видны уже, идут к нам…
После такого вступления Муули перешел к критике деталей доклада Янсона.
Муули из мансарды переселился в небольшой домик недалеко от волисполкома. В саду он посадил саженцы вишен и яблонь. Многие заключили из этого, что он намерен прочно связать свою судьбу с Коорди и обосноваться надолго. Когда человек сажает сад, который даст плоды только через многие годы, значит он смотрит далеко вперед, в будущее, его нельзя назвать хозяином одного дня, он хочет работать всерьез. Многим это пришлось по душе.
Некоторые упорно искали его дружбы. Муули замечал это по настойчивым приглашениям на свадьбы и деревенские праздники, где внимательно следили, чтоб его стакан не пустовал. Он отказывался от приглашений, в довольно деликатной, впрочем, форме. В то же время и гордым его нельзя было назвать. Случалось ему бывать на самых захудалых хуторах, а в одно из воскресений он скосил луг вдове Консинг. Недоброжелатели его — были и такие — объясняли все это стремлением Муули завоевать популярность у народа.
А между тем обнаружилась явная разборчивость Муули в знакомствах. Какая-то своя линия поведения, несмотря на его кажущуюся простоватость, изрядную деликатность и открытое расположение к людям в этом краю. Со стороны обойденных расположением Муули иногда делались попытки сломать ледок. Когда жена его, маленькая, бледная женщина, ведя девочку за руку, с плетеной корзиной приходила на хутора, дородные хозяйки покушались положить туда мешочек белой муки, кувшин с медом или баранью ногу. Но жена Муули с испугом махала руками и, после сложного раздумья, брала только то, за что могла расплатиться из тощего, повытершегося на ребрах ридикюля.
Видно было, что человек явно желал сохранить безусловную независимость. И это даже в узком кругу волисполкомовских служащих, их жен и мужей. Когда волостной агент-заготовитель Урвик, предшественник Моосе, пожелал уступить Муули почти новый диван за полцены, тот похвалил обивку и пружины, даже попробовал полежать на нем, но… не взял, а купил хуже и дороже в магазине. Когда через несколько месяцев Урвика судили за злоупотребления, многие вспомнили об этом и многозначительно покачали головами.
Когда ты живешь на глазах целой волости, то, естественно, каждый твой поступок становится предметом обсуждения. По отношению к Муули решили, что скромность его неспроста и что он «готовится»… Такое словечко пустил кто-то в волости. К чему именно готовится — было неясно, в слове этом могло скрываться многое. Но к чему-то Муули готовился, это было ясно, и уверен был в прочности своих позиций в Коорди, иначе зачем бы он стал высаживать фруктовый сад? Зачем бы он стал с таким интересом и терпением вникать и вмешиваться в десятки домашних дел Коорди, начиная с подготовки ее к весенне-посевной кампании и кончая медными трубами, которые он изыскивал для духового оркестра народного дома?
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Снова разлились весенние воды, иссиня-вороной скворец внимательно исследовал старый скворешник, приколоченный к древней сосне на хуторе Вао, и поселился в нем. Апрельский прозрачный свет рассеял мрак под навесом. Даже из окна горницы рядом с кухней можно было теперь разглядеть орудия, сложенные там осенью: плуг, бороны, телегу…
Теперь бы Йоханнесу встать, выйти под навес — посмотреть, не сильно ли заржавело железо, помастерить в сарае у верстака, приладить новые деревянные рукоятки к плугу. Но Йоханнес равнодушно сидит на обычном своем месте перед окном, под мутным зимним зеркалом; из-за зеркала торчит какое-то бумажное охвостье, виден корешок календаря ежегодника, изданного в двадцатых годах в городе Тарту.
Йоханнес курит, читает газеты, упорно не обращая внимания на апрельский свет за окном, на скворца, хлопотливо обновляющего гнездо.
Громыхание на кухне смолкает; Лийна, опершись могучими руками в бока, смотрит на Йоханнеса, наконец не выдерживает и говорит:
— Лед на речке уж двинулся, наверное… Ты бы с острогой к речке прошелся, а то сидишь…
Лийна знает, чем взять Йоханнеса, но Йоханнес, хоть и страстный рыболов и охотник в душе, сейчас только равнодушно поводит плечом на предложение жены.
Затем Лийна вспоминает, что ведь телега скрипела осенью, когда ставили под навес; скрип, наверное, не прошел за зиму — посмотреть бы…
Йоханнес не обращает внимания.
Солнце в полдень бьет прямо в узкое окно, некуда от него деваться, — Йоханнес щурится — все в глазах становится ярким: даже буквы в газете словно выскакивают из строчек, роем весенних мушек мельтешат перед Йоханнесом. И этот дерзкий беспокойный скворец шныряет безустали между гнездом и садом…
Стул под Йоханнесом начинает скрипеть; Йоханнес время от времени ерзает на нем, — то на один бок, то на другой, — задумчиво смотрит под стол, еще ниже склонившись, старается заглянуть в другой конец комнаты, под кровать.
— Ну куда ты мои сапоги засунула? — рокочет его густой низкий голос.
Лийна подает сапоги Йоханнеса, густо смазанные свиным салом.