— Михкель, ты никак растерял все дорогой!..
У Михкеля сошла с лица появившаяся было улыбка; сухо кивнув, поехал дальше, туда, в хвост, где скромно встал за чьей-то квадратной спиной, затянутой в брезент. Сладко размял затекшие ноги, надел на лошадь торбу, пошел побродить, — ждать-то, поди, часа три…
Толкнулся было в желтую будку, — бар, — еще закрыто. Неторопливо побрел в сторону двухэтажного безоконного здания, похожего на гигантский серобетонный ящик, где тяжело вздыхало и топталось что-то и белая мелкая пыль покрывала землю. Мельница. Сюда очередь подвод поменьше: мелют по справкам только выполнившим госпоставки. Зато здесь другая очередь, не очередь, а группа людей человек в двадцать, сновала меж подводами. Больше бабы с мешками, подростки в армяках, перехваченных ремнями, и все: «Продаешь муку, папаша?.. Сколько просишь?»
За хлеб, зерно, за муку первого и второго сорта, за совсем серую платили такую высокую цену, что сами продающие обалдевали, уж и не знаешь, что просить…
Какой-то дед считал и считал пачку, потом, махнув рукой, не досчитав, сунул в карман.
«Вот он, хлеб-то!..» — остро щурясь, думал Коор, жадно втягивая в ноздри пропахший мучной пылью воздух.
Вот они как оборачивались в жизни — скупые строки из газет о неурожае в хлебородных областях Советского Союза. Правда, газеты писали еще и о том, что трудности с хлебом будут преодолены в кратчайший срок, но это не так уж интересовало Коора, это меньше запомнилось ему. Да, хлеб был дорог… Нет, уж подождите, тетушка Тильде…
Молодцевато выпрямившись, он пошел обратно. Очередь подвинулась, но немного. Свояка Кянда нашел беседующим с каким-то молодым человеком с фотоаппаратом на боку. Молодой человек в галифе, щеголевато обтягивающих коленки, был ясноглаз и дружелюбен, он порывисто и с жаром записывал что-то в блокноте. Карандаш с трудом поспевал за ответами свояка, благодушно облокотившегося на мешки.
…Да, он привез шестьсот килограммов ржи. Рожь — первый сорт. Нормы у него на первый год нет, как у новоземельца, но он по совести… Он, Кянд, в своей деревне председатель машинного товарищества. Конечно, трудности были, — дело новое, но — наладил…
Карандаш ясноглазого сломался; чертыхнувшись, он поспешно выловил в кармане другой огрызок. Наконец, торжественно закрыв блокнот, ясноглазый поспешно нацелился в Кянда фэдом, попросил сделать лицо повеселее; Кянд браво выпятился, юнец помахал ладошкой: «Так… так… — Левее, чтоб мешочки, мешочки вышли…» Под конец за что-то благодарил, с жаром жал руку.
— Наша обязанность… — солидничал свояк. — Пример должен быть…
— Это откуда? — опасливо спросил Коор, когда светлая кепка ясноглазого мелькала где-то уже около тетушки Тильде.
— Из газеты, — с напускной небрежностью сказал Кянд, — уж он-то со всеми умел! — Подхватил свояка под руку. — В бар, что ли, пойдем, — по кружке пива?
Вошли в галдеж пивного бара; обдало густым кислым запахом пива и едким дымом самосада. С трудом протолкались меж широкополых шляп и коробящихся брезентов из хлебной колонны. Кянд кивал головой направо и налево, подавал мягкую руку с толстыми пальцами, бросал тяжеловесную шутку. Он всюду был как свой. Подтолкнув Михкеля в темный угол за столик, локтем отодвинул грязные кружки, поставил полные. Подмигнув, показал из кармана горлышко бутылки, заткнутой деревянной пробкой, — выпьем?
— Товар-то настоящий — Metsa kohin[12]. В лесной чаще выцежен — только для себя…
В душном дымном тепле, выпив стаканчик сногсшибательного восьмидесятиградусного самогона, Михкель несколько смягчился духом, разнежился. Невнимательно слушал болтовню свояка о пчелином рое, открытом им в дупле липы. Не терпелось поделиться свежими впечатлениями, вынесенными с мельницы. Сказал:
— На мельницу заходил… На мучку-то спрос…
— Это да… — согласился Кянд. — Продать можно.
— А ты больно богат стал: возами бросаешься, — подмигнул Михкель, намекая на воз свояка, ожидающий приемки.
— А чего? — беспечно махнул рукой Кянд и по-родственному съязвил: — А ты уж не обеднел ли?
— А я тебе не жалуюсь… — обидчиво пробормотал Коор. — Я только к тому, что вроде цены на хлеб сбиваешь… Аппетит разжигаешь… Вон, мол, налим какой, — бери меня за жабры…
Кянд молча налил еще из бутылки без этикетки. Беспечная болтовня его на какой-то короткий миг прервалась. Он неопределенно скользнул по свояку взглядом влажных, очень светлых на безбровом лице, глаз.
— Ну чего там… — неохотно проворчал он. — Белка орехи собирала, да мальчишки все равно подсмотрели. Тебя и так как голенького видят. А ты уж очень раздражаешь, зря…
— Как так? — подивился Коор.
— Так, раздражаешь кого не надо… — снова дурашливо ухмыльнулся Кянд. — Ну, все равно, выпей-ка еще.
— Ну… а ты не раздражаешь? — спросил Михкель, медленно отодвигая стакан и стараясь поймать взгляд свояка. — Вон крестьяне говорят, что не поймешь как следует, под кем же трактор — под Кяндом или под товариществом.
— То Маасалу мутит… — хладнокровно сказал Кянд. — Да и что трактор… — Он пренебрежительно махнул рукой. — Надо будет — он и под товарищество пойдет. Только тому еще время не вышло…
Он снова дурашливо ухмыльнулся и заболтал о выводке пчел.
— Веришь иль нет, ведро меду вынул! — орал он, с притворным изумлением уставясь на Коора. — Плюнь мне в лицо, если я вру. То эмалированное ведро, что я купил у старика Кукка, — ты видел сам это ведро, — полное… А вот ведь тоже собирали пчелки-то, хо-хо…
Михкель усиленно распяливал на свояка глаза, разъедаемые дымом, прощупывал его взглядом. Лицо Кянда с круглыми крепкими щеками, с коротким крепким носом, было округло, без впадин, — поди ухвати такого, рука соскользнет с него, как с шара: не за что ухватить, зацепиться, даже веки без ресниц и белокурые волосы гладко зализаны к затылку плотным округлым чехлом.
Когда наконец добрался до окошка и просунул пробу зерна в жестяной консервной баночке, то и на лицах молоденькой приемщицы, и лаборантки, просмотревших его бумаги, прочел удивление и безмолвное осуждение. Да и весовщик, говорун и шутник, взвешивая два его мешка, молча установил движок, скучающе назвал цифру и не удостоил шуткой.
«Ничего, сойдет и столько…» — не без сладкого злорадства подумал Коор, складывая квитанцию и пряча ее в громадный тощий бумажник.
Побродив по базару и купив кой-чего по мелочи, молодцевато уселся в телеге и загрохотал по булыжной мостовой обратно к дому. Утренний, тоскливо сосущий осадок с души как рукой сняло, словно свежего ветра глотнул в городе, приободрился.
Ничего, пусть себе косятся однокоровницы, всякие тетушки Тильде, или эта завитая, в ярком ситцевом, там, за окошком… Хотите — не хотите, а хлебу своему он хозяин.
Под ровное цоканье копыт от быстрой езды в затуманенную вином голову лезли острые, тревожные мысли. Неприятно вспомнилось вскользь брошенное Кяндом предостерегающее: «Раздражаешь слишком»… Почудилась набычившаяся фигура Рунге, неотвратимо идущего тропинкой на хутор Кару — в который раз! — для нудного до тоски объяснения. Кожа на острых скулах Коора туго натянулась, встряхнулся, словно локтем отпихнул, отвел все досадное, мешающее, ненавистное… Ожесточился.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
У Роози было большое терпение; маленькие неудачи не могли повлиять на нее и вывести из равновесия. Она не ожидала быстрого исполнения желаний, потому что не привыкла к легким достижениям. Ведь даже хлеб, тот хлеб, с отпечатком капустного листа на нижней корочке, который она только раз в неделю пробовала свежим, а в прочие дни ела сухим, плотным, как глина, доставался с большим трудом. Надо было поворочать вилами да граблями, помахать косой от солнца до солнца, до ломоты в костях, чтоб иметь право прибавить к хлебу еще вареный картофель с соленой салакой и творог. Ну, а уж сверху полить творог сметаной могли себе позволить другие, вроде Коора, а не Роози. Она это понимала и не приходила в отчаяние, хотя мечта о самостоятельной жизни в своем домике исполнялась весьма медленно. Правда, теперь была у Роози земля и рыжая корова, полученная от Коора. За ней девушка ухаживала с беспокойством и болью человека, стремящегося к независимой жизни. Сняла Роози еще и кое-какой урожай овса с полей. Но, конечно, всего этого было еще недостаточно для постройки собственного домика, как бы мал он ни был, но все-таки был уже какой-то шаг к нему. И, утешаясь этим, Роози могла вытерпеть многое, в том числе неопределенность отношений с Михкелем Коором, а неопределенность давала себя чувствовать на каждом шагу. Коор скосил и свез в свой сарай всю вику с полей Роози; она сама помогала. Слушая его воркотню и жалобы на большие расходы и никудышный урожай, на дороговизну хлеба и молока, — а Роози ела его хлеб, — она с замиранием сердца старалась угадать, не потребует ли он вдобавок еще долю с урожая овса и, может быть, даже с картофеля, еще не убранного с поля. И молчаливо ворочала, гребла и поднимала вилами гигантские охапки вики на кооровский воз, чтоб хоть неистовой этой дуболомной работой и уступчивостью ограничить скрытые намерения Михкеля; она замирала каждый раз, когда видела задумчивый взгляд Коора, устремленный на ее картофельное поле. «В крайнем случае — три борозды за семена, ну — пять… на его лошади обработано…» — соглашалась она в душе на уступки.