Так поступала и сама Анна. Разве, рассчитываясь за работу с поденщиками, она не старалась вместо муки первого сорта, как было договорено, отделаться вторым сортом или же всучить и вовсе заплесневелую, а свинину и баранину выделить им потощее да попостнее и чтоб костей побольше?..
Прожив четверть века с Мартом Курвестом, она в конце концов перестала замечать мытарства брата Сааму, перестала видеть безропотный труд его и даже ворчала и покрикивала, когда он не успевал поворачиваться со своими ведрами. Жизнь на курвестовском хуторе незаметно для Анны сделала ее подобной мужу — Марту Курвесту.
И только теперь, когда болезнь съедала Анну и поздно было бы что-нибудь поправить, когда Анна готовилась уйти из этого дома, она вдруг впервые за многие, многие годы с острой болью заметила худые лапти на ногах брата и продранный на локтях пиджак, который разве нищему впору выбросить, заметила, как он состарился — Сааму, ссутулился. И, увидев, поняла с испугом, что виновата; может быть, не менее виновата в судьбе Сааму, чем и сам Март Курвест: сердцем хотела брату добра, а на деле помогла превратить его в пожизненного батрака. Подобно углю, вынутому из печи и тлеющему на ладони, жгло это сознание ее душу. Вот почему возня соседей вокруг ее хутора и добра оставляла теперь Анну равнодушной. Другие мысли занимали и мучили ее.
Беспокойной памятью она ворошила и ворошила прошлое. Так старая дева-вековуша с небогатого хутора под старость выворачивает из всех ящиков свои богатства и отряхивает от пыли, — копила всю жизнь, а вот ведь ни одной нужной вещи; не на чем остановиться глазу: все блекло, все убого, никому не нужно, и бедно, и никуда не годится…
Где же заветное сокровище, что оправдало бы прожитую жизнь?
Как же, как же случилось, что она, красавица Анна, способная принести радость людям, никому не принесла любви и радости и сама их не испытала, и никто ее не любил?
Из мутного тумана перед глазами Анны встает сморщенное розовое лицо старого регента Шютса. В плохо освещенном зале народного дома пахнет керосином. Какой-то праздник — столько румяных круглых девичьих лиц!.. В синих тройках парни с самых дальних хуторов. Сколько их сегодня набилось в зал!
Анна испуганными глазами следит за дирижерской палочкой учителя. Взмахнул! Чей это серебряный голос торжествующе взвился над другими голосами, забился в окна, как птица, залетевшая с воли. Неужели Анна? Да, конечно, это ее голос; она видит радость в восторженных глазах старого Шютса, одобрение на лицах людей, занявших все проходы в зале.
Странная песня — старинная, народная, сложенная во времена баронского владычества; легкий порхающий напев, а слова грустные:
Есть у нас птица Мидри,
Крылья у нее луженые,
Когти у нее медные,
Много нам зла она сделала —
Съела в саду всю смородину,
С корнем гвоздику повырвала.
Хор весело и грозно пел:
В лес улетела и скрылася,
Сети готовьте — ловить ее.
И Анна с сияющими глазами — словно готовая схватить птицу Мидри — ярко выделяясь в хоре своим прозрачным и сильным сопрано, с воодушевлением пела:
Ставьте силки, чтоб схватить ее!
Ведь любили же тогда Анну! Но она ушла из хора старого Шютса, ушла от людей и этим погубила себя.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Прекрасно возвращение в родной обжитый дом к прерванной работе. Но не менее радостно возвращение в родные края, когда вы едете возводить этот дом — строить его весь с начала, от первой ступеньки крыльца до последнего кирпича в трубе очага.
Пусть у вас сейчас нет ничего, даже праздничной сорочки, чтоб надеть ее в воскресенье, только самые необходимые вещи уложены в заплечный мешок. Но почему это не смущает вас, откуда такая беззаботность и радость сердца, словно вы счастливее всех на свете?
Вам тридцать два года, вы в расцвете сил, с Великой Отечественной войны возвращаетесь победителем. Жизнь научила вас верить в свои силы.
Мало кто из пассажиров на таллинском вокзале узкоколейной железной дороги в декабрьский холодный вечер обратил внимание на невысокого, плотно скроенного человека лет за тридцать, одетого в военную форму без погон, когда он вошел в узкий вагон, полный народа. Забросив вещевой мешок на полку, он попросил разрешения сесть рядом с толстой крестьянкой в пестрой шерстяной шали.
Когда человек снял солдатскую ушанку с отчетливо заметным следом от снятой звездочки и, не торопясь, расстегнул шинель, он как-то удивительно стал похож на сидевших в вагоне крестьян. Такое же грубоватое, но крепко вылепленное лицо со сдержанно нащупывающим взглядом; брови и густые волосы гораздо светлее обветренных красных скул и носа. И сидел он также по-крестьянски — прочно, чуть ссутулясь, и даже прикуривал, как и они, бережно заслоняя огонек ладонями, хотя ни снег, ни ветер тут не мешали.
Человека мало кто замечал, но он жадно смотрел на всех светлыми, словно оттаявшими и потеплевшими в многолюдном вагоне глазами.
Пауль Рунге с документами демобилизованного в кармане возвращался в родные края.
Маленький паровоз, извергая из трубы густой коричневый сланцевый дым, медленно полз от станции к станции, надсаживаясь упорно брал подъемы, быстро катился под уклон, и тогда людей, сидящих в узких вагонах, похожих на товарные, толкало как в трамвае.
На станциях поезд стоял долго — так долго, что на одной остановке гигантского роста крестьянин в полушубке и в нахлобученной на уши меховой шапке успел обойти все вагоны, не спеша обращая в раскрытые двери, в вагонное душное тепло все тот же вопрос:
— Нет ли здесь Юкку Лукка?
Дойдя до паровоза, удивленно сказал машинисту, вышедшему покурить:
— Не приехал Юкку Лукк…
На что машинист ответил:
— Да, что-то его не видать было на вокзале, — приедет завтра…
Пауль Рунге, наблюдавший это со стороны, усмехнулся. Он узнавал родные края. Ничего удивительного не было в том, что машинист знал Юкку Лукка, как и гиганта в меховой шапке. Здесь машинисты знали пассажиров, садящихся на полустанках. Деревенские старухи в пестрых шерстяных платках, подъехавшие к поезду санях, запряженных сытыми конями, знали в лицо машинисток.
Этих старух на ковровых санях, встречающих родственников, узнавал Рунге, как узнавал и маленькие опрятные станции и дальние сельские огни, по-домашнему приветливо мелькавшие между перелесками средь синих зимних полей.
Места родные…
Сосед Пауля Рунге, веселый толстяк-крестьянин, парившийся в своем меховом жилете, вытащил из недр туго набитого заплечного мешка бутылку и пустил вкруговую в группе мужчин. Он церемонно предложил ее сначала Паулю.
— С большой дороги, — благодушно сказал он.
Пауль отпил, и настроение его стало еще лучше.
Кто-то рассказывал о приключениях неизвестного Паулю лесника Юхана Килька. Как-то показалось леснику, что он напал на логово медведя: над снежным сугробом в чаще поднимался столбик пара. Сообщил об этом господину фабриканту, страстному охотнику. Тот внес сто крон в казну за право убить медведя. И повел Юхан Кильк охотника с его друзьями-собутыльниками добывать медвежью шкуру. Однако под снегом дышал не медведь, а ручей… С горя охотники выпили. А потом господин фабрикант, услышав треск в кустах, заметил там медведя и выстрелил картечью. А это был не медведь, а Юхан Кильк, который отошел по нужде. За беспокойство господин фабрикант извинился перед Кильком и подарил ему одну крону.
— …Все-таки штаны лесника при клике[1] стоили в сто раз дешевле шкуры медведя… — подмигнул рассказчик, лысый старик с подвижным лицом и ехидным прищуром глаз.