— Откуда вам известно?
— Я писатель.
— Поразительно! Он ждет меня в Кофуэн, в Камакуре.
— Это правда? Я тоже встречаюсь в Камакуре.
Они помолчали. Юити бросилось в глаза, как нечто красное пересекло темную линию горизонта. Он присмотрелся. Они проехали выкрашенный суриком железный мост, находящийся на реконструкции.
Неожиданно Сюнсукэ спросил:
— Ты любишь Каваду?
Юити выпрямился, расправив плечи.
— Вы шутите!
— Если ты не любишь, то зачем едешь с ним встречаться?
— А разве не вы подбивали меня жениться на нелюбимой женщине?
— То женщина, а это мужчина. Это разные вещи.
— Ха, то же самое. Что мужчины, что женщины — развратны и скучны одинаково.
— Кофуэн, значит… Роскошная, прекрасная гостиница… Однако…
— Однако — что?
— В старые времена, сынок, всякие воротилы от бизнеса привозили в эту гостиницу гейш из Симбаси и Акасаки.
Юити, будто уязвленный, замолчал.
Сюнсукэ не мог уразуметь одного. Как все ужасно наскучило Юити! Только наличие зеркал в этом мире отвлекало от скуки этого Нарцисса. Этот красивый пленник будет содержаться в тюрьме зеркал до конца своей жизни. Кавада знал, как перевоплотиться в зеркало…
Юити заговорил:
— Мы долго не виделись с тех пор. Как поживает Кёко? Вы сказали мне по телефону, что все идет хорошо. — Он улыбнулся, однако не осознавал, что копировал стариковскую улыбку Сюнсукэ. — У всех, оказывается, все хорошо. У Ясуко, у госпожи Кабураги, у Кёко… Так ли это? Я всегда вам доверял, сэнсэй…
— Если ты доверяешь, то почему тебя никогда нет дома для меня? — сказал Сюнсукэ с нескрываемой обидой. И как можно спокойней он продолжил: — За два месяца я поговорил с тобой по телефону два-три раза, не так ли? Более того, когда я предлагал встретиться, ты каждый раз увиливал.
— Если у вас было ко мне какое-то дело, то могли бы написать письмо, я так думаю.
— Я почти никогда не пишу писем.
Они проехали две или три станции. На мокрой платформе, там, где заканчивался навес, одиноко стояла вывеска с названием станции; под крышей в темном, состоявшем из тел заторе была тьма пустых лиц и тьма зонтов; рабочие на линии в промокших зеленых робах смотрели в окна проходящего поезда — казалось, что все это усугубляло молчание между двоими в вагоне.
Словно бы отделенный от своего тела, Юити переспросил:
— Ну как же дела у Кёко?
— Кёко? Как тебе сказать? У меня нет чувства — нисколечко, — что я поимел то, что хотел. Когда там, в темноте комнаты, я занял твое место, лег рядом с ней, когда эта хмельная женщина, не открывая глаз, назвала меня твоим именем «Ютян», я реально почувствовал, как во мне пробудилась молодость, я буквально возродился. Это продолжалось недолго, но я как будто воплотился в твое юношеское тело. Это все. Кёко проснулась, и до рассвета она не посмела пикнуть ни слова. С тех пор я ничего не слышал о ней. Насколько могу судить, такая авантюра для женщины чревата, вероятно, недомоганием. Я очень сочувствую ей. Эта женщина не заслуживает такого обращения.
Юити не испытывал никаких угрызений совести. Это было деяние без цели, без внутреннего побуждения — из чего бы могло возникнуть раскаяние. Этот поступок в его воспоминаниях был изначально чистым. Ни похоть, ни месть не помыкали им и не подталкивали к этому деянию. Ни капли злобы не было в его поступке, родившемся в определенный неповторимый период. Он двигался от одного чистого пункта к другому чистому пункту.
Вероятно, что ни в какое другое время Юити не исполнил бы так совершенно свою лишенную каких-либо моральных принципов роль, придуманную писательским воображением Сюнсукэ. Кёко вовсе не была одурачена им. Когда она проснулась, то лежащий рядом с ней старый мужчина был для нее все тем же молодым человеком, с которым Кёко бок о бок прогуливалась еще днем.
Автор, естественно, не может нести ответственность за иллюзии и очарование, вызванные его произведением. Юити представлял внешний план произведения — его телесность, его сновидение, его хмельное вино бесчувственной холодности; Сюнсукэ представлял внутренний план — угрюмую расчетливость, бесформенное желание и удовлетворенное вожделение от акта, который называется творением. Все же этот скомбинированный персонаж, задействованный в одном произведении, отражался в глазах женщины в виде двух совершенно разных мужчин.
«Никакое другое воспоминание не может сравниться с тем единственным совершенно чудесным воспоминанием, — размышлял Юити, отвернувшись к окну, занавешенному дождливой пеленой. — Безгранично удаленный от смысла этого поступка, я приблизился к его наичистейшей форме. Я не двинулся с места и тем не менее настиг добычу. Я не вожделел к этому объекту, однако он превратился в то, чего я жаждал. Я не сделал ни одного выстрела, но эта жалкая дичь свалилась наповал, сраженная моей пулей… Таким образом, в то время — с полудня до ночи — в тот ясный, безоблачный день я освободился от этих бутафорских этических принципов, которые изводили меня в прошлом. И как хорошо, что в тот вечер я предался своему чистому желанию завлечь женщину в постель…»
Сюнсукэ думал: «Неприятно вспоминать… И даже в тот момент я не мог поверить, что моя внутренняя красота соединима с внешней красотой Юити! Мне кажется, что мольба Сократа к местным богам в то летнее утро на берегу реки Илиссус, когда он возлежал под тенью платана и разговаривал с прекрасным юношей по имени Федр, пока не спала жара, это высочайшее на земле наставление: „Милый Пан и другие здешние боги, дайте мне стать внутренне прекрасным! А то, что у меня есть извне, пусть будет дружественно тому, что у меня внутри“[82]. Греки обладали редчайшим дарованием созерцать внутреннюю красоту, словно она изваяна из мрамора. В поздние эпохи дух подвергался растлению — любовью без страсти, ненавистью без страсти. Дух был отравлен, запятнан. Юный красивый Алкивиад[83], будучи под влиянием Сократа, его пылкого любомудрия, его внутренней красоты, так возжелал стать возлюбленным этого безобразного, как Силен[84], страстного мужчины, что прокрадывался и почивал с ним под одним покрывалом. Когда я читал эти прекрасные слова Алкивиада в платоновском диалоге „Пир“, то буквально был ошеломлен ими. „Мне было бы стыдно признаться перед мудрецами, что я не доверил свое тело такому, как ты, — намного стыдней, нежели бы я заявил перед чернью, что покорился телом тебе. Намного!“».
Он поднял глаза. Юити не смотрел в его сторону. Юноша отвлекся на что-то незначительное и бессвязное. В промокшем от дождя дворике одинокого домика у железнодорожной линии сидела на корточках хозяюшка и усердно раздувала огонь в переносной кухонной плите. Она суетливо помахивала белым веером, и было видно, как в печурке зарделось пламя. «Что есть жизнь? Возможно, это загадка, которая не должна быть разгадана», — думал Юити.
— Госпожа Кабураги пишет тебе? — внезапно спросил Сюнсукэ.
— Раз в неделю, длинные письма, — ответил Юити с едва заметной улыбкой. — Письма мужа и жены всегда приходят в одном и том же конверте. Муж исписывает листик, а то и два. Они такие раскрепощенные, что диву даешься. Оба пишут, мол, я тебя люблю и всякое такое. В одном письме у госпожи мелькнул перл в одну строчку: «Воспоминания о тебе сблизили нас с мужем».
— Бывают же странные пары!
— Супружеские пары все немного свихнутые, — заметил по-ребячески Юити.
— Господин Кабураги, кажется, подвизается в лесном департаменте, да?
— Его жена, говорят, заделалась автомобильным брокером. Стало быть, у них все наладилось.
— Да ну! У такой женщины будет все о’кей. Кстати, Ясуко уже на последнем месяце беременности, не так ли?
— Да.
— Ты собираешься стать отцом. Это забавно.
Юити не улыбнулся. Он смотрел на тянущиеся вдоль канала запертые ангары судовой компании; на залитый дождем пирс; к нему были привязаны две-три новенькие древесного цвета лодки. Марка этой компании, изображенная белой краской на заржавелых дверях ангара, внушала какое-то смутное чувство ожидания рядом с этой неподвижной прибрежной водой. Будто что-то должно прийти из дальних морей и разрушить это мрачное отражение складских помещений в мутной воде…