— Что ж, сегодня вечером твой выход, — вымолвил Сюнсукэ с несколько механической от недосыпания бодростью. — Главный гость сегодня не я, а на самом деле — ты! Если ты видел в прошлый раз взгляд Кавады, то уразумеешь. Все весело было тогда, не так ли? Наши взаимоотношения могут вызвать кое-какие подозрения.
— Пусть будет так, как оно сложилось.
— В последнее время у меня такое чувство, что я кукла, ты — мой кукловод.
— Разве я не исправно исполнял твои наставления, как обходиться с обоими Кабураги?
— Ну, положимся на милость случая!
Приехал автомобиль Кавады. Двое ожидали у «Куроханэ», и спустя время к ним присоединился Кавада. Расположившись на дзабутоне[69], Кавада всем своим видом демонстрировал, что чувствует себя как дома. Прежней неловкости в нем как не бывало. Когда мы встречаем человека из другой сферы деятельности, мы хотим показать перед ним непринужденность такого рода. В присутствии Сюнсукэ, памятуя о давнишних отношениях ученика — учителя, Кавада несколько гиперболизировал свою неотесанность прагматичного человека, приобретенную взамен литературной утонченности времен своей чувствительной молодости. Он намеренно ошибался во французской классике, ранее им изучавшейся; путал Британика с расиновской Федрой для того только, чтобы Сюнсукэ его поправил.
Он пересказал постановку «Федры» на подмостках «Комеди Франсез». Вспомнил незамутненную красоту того юноши, который был близок скорее древнегреческому Ипполиту, избегавшему женщин, нежели элегантному Ипполиту традиционной французской драмы. Он как будто хотел заверить присутствующих своими утомительными, затянутыми эгоцентричными рассуждениями: «Как видите, я полный профан в литературе!»
В заключение он посмотрел на Юити:
— Непременно поезжай за границу, пока ты молодой.
Кто же поспособствует ему в таком предприятии? Кавада постоянно называл Юити не иначе как «господин племянник» — согласно утверждению Сюнсукэ, сделанному несколькими днями раньше.
В ресторане Такадзё рашпер помещался на горящих углях прямо перед каждым посетителем. Каждый клиент надевал на шею фартук и собственноручно поджаривал себе мясо. Сюнсукэ с раскрасневшимся от кидзидзаке[70] лицом и нелепейшим фартуком, повязанным на шее, выглядел совершенно по-идиотски. Он сравнивал лица Кавады и Юити. И не мог понять, какого черта он принял приглашение и притащился сюда вместе с Юити, если заранее было известно, чем все это закончится. Ему было горестно сравнивать себя со старым священником высокого ранга из той книги, которую он перелистывал в храме Дайго. Сюнсукэ чувствовал, что ему больше всего подходила роль сводника Тюты.
«Красивые вещи внушают мне робость, — размышлял Сюнсукэ. — Они больше, чем что-либо другое, тащат меня вниз. Разве это возможно? Может быть, это всего лишь предрассудок, что красота возвышает человечество?»
Кавада затеял разговор с Юити о выборе места работы. Юити ответил полушутя, что с тех пор, как он стал зависеть от семейства своей жены, он навряд ли сможет поднять голову в их присутствии до конца своей жизни.
— Так ты женат? — удивился Кавада.
— Не волнуйся, Кавада, этот молодой человек как Ипполит, — выпалил старый новеллист прежде, чем сам понял, что сказал.
Кавада моментально уловил смысл этой немного неуклюжей метафоры.
— Прекрасно. Ну, раз Ипполит, то это обнадеживает. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы подыскать для тебя хорошенькое местечко.
Ужин протекал в приятной атмосфере. Сюнсукэ и тот повеселел. Это странно, но он даже возгордился тем, как возрастает вожделение в глазах Кавады, заглядывавшегося на Юити.
Кавада отослал официантку. Ему хотелось поболтать о прошлом — о нем он еще никому не говорил. Он с нетерпением ожидал возможности рассказать Сюнсукэ о своих переживаниях. Он жил до сих пор холостяком, и сохранить этот статус, кажется, стоило ему невероятных трудов. Из-за этого в Берлине он вынужден был инсценировать спектакль. Почти перед самым возвращением на родину он намеренно стал транжирить деньги на одну дешевую проститутку и, морща свой нос, всюду разъезжать с ней. Родителям своим отправил письмо с просьбой о разрешении жениться. Старший Яитиро Кавада приехал в Германию по коммерческим делам, а заодно проинспектировать выбор своего сына. Он был шокирован, когда увидел эту женщину. Младший Яитиро стал причитать, мол, если отец не позволит им остаться вместе, то он умрет, и, распахнув пиджак, показал револьвер во внутреннем кармане. Женщина была в курсе этого спектакля с самого начала. Старший Яитиро Кавада ловко разделался с проблемкой. От этого чистосердечного германского «лотоса в грязи» он откупился деньгами, чем отяготил карму этой женщины, и утащил сына на родину буквально за руку, отправившись на судне «Титибу-мару». На корабле он не спускал с сынка глаз. Во время прогулок по палубе его обеспокоенный взгляд всегда держал в поле зрения брючный ремень сыночка, чтобы схватиться за него в случае, если тот попытается сигануть за борт.
Когда они вернулись в Японию, сын не хотел слышать никаких предложений о женитьбе. Он не мог забыть своей германской Корнелии. На своем столе он всегда держал фотографию «возлюбленной». На работе он придерживался усердного немецкого прагматизма, а в жизни вел себя как неистовый немецкий мечтатель. Он упорствовал в этом стиле и оставался неженатым. Кавада испробовал все наслаждения с притворным видом, словно ему это было омерзительно. Романтизм и мечтательность были одними из многих открытых им в Германии глупейших безделок. Точно как турист, совершающий покупки по прихоти, Кавада бессмысленно скупал какие-нибудь шляпы да маски, пригодные только для маскарада. Чистые и целомудренные чувства в стиле Новалиса[71], вера в превосходство внутреннего мира человека над внешним миром и как реакция на это — бесцветная занудная реальность и мизантропия, — все это с легкостью нажитое им стало с возрастом совершенно никчемным. Он жил мнимостью идей, которые никогда не цепляли его за душу. Возможно, что тик на лице Кавады объяснялся его постоянным внутренним предательством. Всякий раз, когда заходил разговор о женитьбе, он разыгрывал сцены своего несчастья, как это делал многажды и раньше. Никто не мог усомниться в такие моменты, что в глазах его навеки запечатлен образ некой Корнелии.
— Ну-ка взгляните же, пока я смотрю вон туда, на перекладину на потолке. — Он показывал рукой с чашкой саке. — Ну что, разве в моих глазах не всплывают образы моих воспоминаний?
— Твои очки отсвечивают. К сожалению, никак не разглядеть, — сказал Сюнсукэ.
Кавада снял очки и завел глаза вверх. Сюнсукэ и Юити рассмеялись в голос. Корнелия существовала в памяти в двойном отражении. В первую очередь Корнелия, будучи порождением воспоминаний Кавады, дурачила его самого своим образом; а вдобавок к этому Кавада сам дурачил других, будучи образом воспоминаний этой Корнелии. Она была ему крайне необходима для того, чтобы создать мифологию о самом себе. Если женщина нелюбима, то она существует как иллюзорное (или паразитное[72]) отражение в сердце мужчины. Этот образ сгинет сам по себе, если не подвести под него оснований для зависимости на всю оставшуюся жизнь. Она стала общим родовым местом для существования всякого возможного в его жизни разнообразия и воплощением той негативной силы, которая перевела бы его на другие, реальные рельсы жизни. Сейчас даже Кавада не мог поверить в то, что она была посконной и безобразной женщиной; он видел в ней не меньше чем выдающуюся красавицу. После смерти отца он решительно сжег вульгарную фотокарточку Корнелии.
Эта история затронула Юити. Не столько затронула, сколько опьянила. «Корнелия и вправду существует!» Нет необходимости говорить, что юноша предавался мыслям о госпоже Кабураги, которая благодаря своему отсутствию рисовалась в его воображении невиданной в мире красоткой.