Но она в этом не разбиралась. Она сказала:
— О пульсарах — пожалуйста. Или, если хочешь, о загрязнении атмосферы.
— Ладно, — сказал я. — Начинай.
— Нет, ты начинай. И не смотри на меня так. Ты что, загипнотизировать меня хочешь? Имей в виду: я еще не совсем тебе доверяю.
— В сущности, — начал я, — если вдуматься, в смерти нет ничего трагического…
Я и сам не понял, как это получилось. Все дело, наверно, в том, что мне припомнилась замечательная тема из второй части концерта Сен-Санса. И я пересказал ей наш разговор с Сен-Сансом, который мы вели, когда я в последний раз навестил Геннадия Матвеевича: откуда-то травка взялась, голубое небо и две тучки. Тучки я припомнил — это были те самые, которые украшали небо в филателистический праздник, — опять их начало размывать, сквозь них просвечивала синева, и очень жаль, сказал я, что они скоро исчезнут, потому что, хотя и другие тучки появятся, но таких уже не будет. Удивительно грустно выходит: были тучки — и нет, но тогда откуда же берется радость?
Теперь уже она смотрела на меня не отрываясь.
— Быстроглазый, — сказала она. — Ты совсем не такой, как я думала. Ты так хорошо в музыке разбираешься.
— Пустяки, — сказал я, — два года занимался с учителем. И потом, дома у нас регулярно концерты. Но главное, мы с Геннадием Матвеевичем два раза в месяц прослушиваем что-нибудь новое и обсуждаем. Этот человек ко мне очень привязан.
Я решил, что не лишним будет при случае показать Свете паркеровскую ручку и объяснить, как она мне досталась. Я сказал:
— Теперь уж ты на меня смотришь.
— Быстроглазый, — сказала Света, — а ну-ка признавайся! Ты прикидывался пронырой, да? Разыгрывал всех? Я же знаю, ты любишь такие шутки. Я поняла это: мне один человек много интересного о тебе рассказал.
Я бы мог ответить: «Разыгрывал», но мне не хотелось врать. Я знаю правило: родному человеку не врут. Но не мог же я ей сказать, что сам не понимаю, что со мной. Только догадываюсь: что-то во мне переменилось, самому удивительно и страшновато. Света сама догадалась.
— Нет, — сказала она. — Этого не может быть. Просто тебе надоело быть несерьезным. Такое случается. То же самое произошло с принцем Генри. Ты читал Шекспира? Ему надоело быть несерьезным — я так радовалась за этого человека! — Она поежилась.
Я снял пиджак и накинул ей на плечи: пора было начинать заботиться о родном человеке. Я проводил ее до самого парадного. Мне подумалось, когда мы прощались, что нужно бы ее чмокнуть в щеку, а то прощаемся, как чужие. Но я удержался, и, по-моему, правильно поступил: она же еще ничего не понимает — начнет нервничать, а это ни к чему. Я просто пожал ей руку и ушел.
Вечер стоял по-настоящему осенний, темень сливалась вверху с беззвездным небом, фонари светили как будто только для себя, не позволяя теплому и светлому растекаться, прохожие выныривали и погружались, и приглушенно доносилось из какого-то окна музыкальное размышление на четырех инструментах о том, что радость обманчива, но и горести тоже недолговечны. Я не знал, кто это со мной заговорил — Шуберт ли, Сен-Санс? Я поддакивал, кивая головой, хотя и недоумевал: что за разговор такой? Странно. Самое время было исполнить мне песенку: «Видно, я любимую нашел…»
Но когда я пришел домой, я понял, что меня подготавливали. Дом наш был потрясен и находился в полуобморочном состоянии: полы на кухне сами собой скрипели, пахло корвалолом, каплями Зеленина и еще каким-то лекарством, которого в нашем доме раньше не потребляли. Дед сидел у стола, пригвожденный к стулу какой-то нестерпимой мыслью; мама расхаживала от двери к окну, и всякий раз, когда она делала разворот у окна, бабушка в соседней комнате горестно вздыхала. На столе лежали раскиданные листки — я их сразу же узнал: те самые, папины, то, что он вместо темы печатал. Папы не было.
В эту ночь он не ночевал дома.
Утром мама начала обзванивать наших приятелей, чтобы выяснить, не заночевал ли папа у кого-нибудь из них. А я еще раз перечитал то, что папа напечатал на машинке, и мне опять понравилось. Я аккуратно сложил листки, заколол их скрепкой и спросил маму:
— Неплохо, правда?
— Ты считаешь, — спросила она, — что человек в его возрасте может себе позволить такие шуточки вместо диссертации?
Здесь я прерываю рассказ о папином исчезновении и его поисках, потому что настало время рассказать…
О лопушандцах и барахляндцах
В тридцать пять лет папа добился самой большой лопушандской удачи. Нужно было видеть, как этот удачливый человек выбежал из шахматно-шашечного клуба, перешел улицу и купил в табачном киоске две сигареты. Одну из них он сразу же выбросил, а другую прикурил у человека очень неудачливого, с синяком под глазом и в стоптанных туфлях. Потом мы с папой быстро шли по улице, хотя нам некуда было спешить, — нас подгоняла удача. Это был день, когда папа стал чемпионом области по стоклеточным шашкам и когда он начал печатать на машинке, купленной дедом.
Мы встретили трех дедушкиных приятелей: двух больших и одного большущего. Каждому из них я рассказал о нашей удаче.
Первый большой приятель деда засомневался, удача ли это. Он поглядывал на папины новые красивые туфли и рассказывал о своем сыне, который в шашки не играет, диссертаций не пишет, а зарабатывает в три раза больше папы. Он поинтересовался, сколько папе заплатили за нашу удачу. А когда узнал, что за лопушандские удачи ничего не платят или платят самую малость, даже как будто обрадовался и спросил, где папа купил такие туфли.
Второй большой приятель деда тоже задал вопрос:
— Сколько вам за это заплатили?
Но он не обрадовался, как первый, а огорчился и утешил папу. Он тоже все смотрел на папины туфли, что-то соображал и наконец закинул удочку: не может ли дед и ему такие же достать?
Третий — это был большущий приятель деда, — глядя на папины туфли, сказал:
— Я слышал, за это дело не платят. Но зато в газете заметка будет. Не забудьте показать на работе.
Он так и не посмотрел на нас: не мог оторвать глаз от туфель. Когда мы распрощались с большущим приятелем деда, я понял, что надо было хвастаться не лопушандской удачей, а туфлями.
Дома папа заперся в комнате, отведенной для темы, и мы услышали, как застучала машинка. Все подумали одно и то же: дело пошло!
На следующий день я порылся в папиных бумагах и нашел историю, которая называется
Барахляндия
Барахляндия — самая странная из планет нашей галактики: там я лишился всех своих одежек, но зато приобрел многих друзей.
Однажды я получил радиограмму от своего старинного друга Коротышки Чу. (Это не кто иной, как знаменитый путешественник Николай Чуркин. Но все мы, его друзья, называем его Коротышкой Чу, поскольку считаем, что его фамилия для него слишком длинная.)
«Дружище Егоров! — говорилось в радиограмме. — Я не могу покинуть Барахляндию. Пожалуйста, помогите мне. Я не хочу официально просить о помощи, иначе о случившемся станет известно моей жене…»
Через шесть дней я посадил свой ракетолет рядом с ракетолетом Коротышки Чу. Я ступил на Барахляндию: планета как планета. Справа виднелись барахляндские горы со снежными шапками, слева — барахляндский город с довольно высокими строениями; ноги мои ступали по барахляндской траве, а в нескольких метрах от меня пролегала дорога, на вершок покрытая пылью, с канавами по обеим сторонам. В одной из канав я обнаружил Чу. Вид его был ужасен: худой, небритый, грязный, он спал, свернувшись калачиком, как бездомная кошка… Тут же, в канаве, стояла рация.
Я стал будить Чу. Он долго не просыпался, мычал. Когда же наконец проснулся, то бросился в мои объятия с восклицанием:
— Ах, это вы, дорогой Егоров!
Мы уселись на краю канавы. Чу сейчас же спросил, не найдется ли у меня чего-нибудь поесть. Я дал ему бутерброд, который захватил на всякий случай. Чу с жадностью набросился на еду, бормоча, что уже больше недели питается кислыми барахляндскими ягодами.