Старушка опять стала увещевать. Неудобно было отказывать сердобольному человеку. Да и зачем? Ее легко можно было обмануть.
— Ладно, бабуся, — сказал я, — на вашу ответственность.
Я ушел от ее глаз за речной изгиб улицы. Здесь я увидел двух продавщиц мороженого, обе смотрели на меня и, можно сказать, гипнотизировали: а иди-ка ты ко мне со своей монеткой! Монетку я вертел в пальцах и раздумывал, чей гипноз принять. Одна продавщица, на той стороне улицы, где я стоял, была старой моей знакомой, небольшой моей приятельницей. Мороженое она здесь продает давно, гораздо дольше, чем я живу на свете, — так говорит папа. Она торгует и зимой, сидит на раскладном стульчике и изучает прохожих и дома; у нее приятный, добрый взгляд, и те, кто это замечает, становятся ее покупателями. Зимой папа часто покупает мороженое, и мы едим его на десерт. В это время папа говорит о продавщице, о том, что, судя по всему, женщина эта необыкновенного душевного здоровья, потому что самое безнадежное на свете дело — продажу мороженого зимой — делает спокойно, ни на кого не обозлена и всегда готова человеку помочь двухкопеечной монетой или другой услугой, а нет — она тебя добрым взглядом одарит. У другой продавщицы взгляд был настойчивый, мне начало казаться, что она меня за воротник тащит к своей серебристой будочке с красной надписью на стекле: «Мягкое мороженое». И хотя мягкое мороженое мне нравится больше, я выбрал обыкновенное: как-никак о продавщице обыкновенного мы говорим за нашим столом: «Свой человек». Между нами разговор произошел, совсем неожиданный для меня.
— Видишь, что за человек? — сказала продавщица и кивнула на серебристую будочку. — Взгляды ревнивые бросает. Выбила себе мягкое мороженое и местечко здесь и ревнует меня к каждому покупателю. Да что ж ты ревнуешь? — спросила она громко, так что продавщица мягкого мороженого, пожалуй, и услышала. — У меня ж один покупатель на твоих десять!
Продавщица в будочке вдруг засуетилась, что-то делать стала. Она нагибалась и распрямлялась, ведерко у нее в руках появилось, потом тряпка.
— Милиционера своего знакомого на меня насылает, — сказала мне продавщица. — Милиционер уговаривает перейти на другое место. «Ты, говорит, здесь все равно ничего не заработаешь». А я отвечаю: «Что заработаю, то мое, а уйти отсюда не могу». Я же здесь скоро тридцать лет как сижу. Те, кто детьми у меня мороженое покупали, теперь папы и мамы. Здесь я могу с человеком поздороваться и словечком перекинуться, вот как с тобой сейчас. Здесь родных лиц у меня много. Так как же ты можешь меня на чужой угол гнать? — спросила она опять громко, и женщина в будке задвигалась еще быстрее. — Как же ты додумалась спихивать меня с моего угла?
— Я добра тебе хочу, — не выдержала вторая продавщица. — Хочешь, я тебе такое место подберу, три плана будешь делать? А здесь у тебя что за план? Здесь ты только на совесть мою жмешь. Долго ты жать собираешься?
— Не понимает, — сказала моя продавщица, — спихивает меня ногами и еще жалуется, что стыдно ей это делать. Ты мне скажи, откуда такие люди берутся?
— Ха! — сказал я. — Матери их такими рождают. У нас в классе тоже такой гад есть. Своего товарища с парты ногами спихнул: «Иди, говорит, отсюда. Я с другим сяду!»
— Насовсем спихнул? — заволновалась продавщица.
— Где там, — сказал я. — Его же учительница и пересадила. Он тоже ревнивый. Он того парня, которого спихивал, к своему отцу ревнует. Понимаете, его отец того парня любит. За доброту и талант, а сына своего просто за то, что он сын. Как вы думаете, должен он его ревновать? Ведь все же он клин между отцом и сыном вбивает.
— Да какой клин? — сказала продавщица. — Какой клин, что ты? Пусть радуется, что у него отец чужих любить умеет. Свое само любится, а чужого надо уметь любить. Я знаю: тридцать лет училась. Я тут каждый камушек полюбила. О детях не говорю — они мне ладошки подставляют!
— Так вы думаете, этому, что спихивал ногами, извиниться надо?
— Извинись обязательно, — сказала продавщица. — Раз его отец твой любит, значит, он хороший… не смотри на меня так, я догадливая. Я столько на людей смотрю, что все про них понимаю.
— Ладно, подумаю, — сказал я. — А пока я пошел. Одна девчонка скоро должна появиться, нужно спрятаться.
Я спрятался в парадное. Я вел оттуда наблюдение за улицей и думал: «Что это я за разговор с продавщицей вел? Зачем наговаривал на себя? Чувала выгораживал. Сам себя пусть выгораживает. Он — себя, я — себя: такие правила».
Появилась Света Подлубная. С тетрадками в руке она шла к Люсеньке. Когда я выскочил из парадного, она вздрогнула и пробормотала:
— Это что за засада такая?
Кажется, она приготовилась к неприятностям.
— Ду ю спик инглиш? — спросил я.
Света решила, что это уже начинаются неприятности, и отскочила от меня.
— Не пугай ее, — сказала моя продавщица. — Что ж ты ее пугаешь, чудак?
Света быстро пошла по улице, а я увязался за ней.
— Не бойся, милая, — успокоила ее женщина, — он в тебя влюблен, потому и пристает.
Тут уж мне ничего не осталось, как пойти в другую сторону. Выходило, я столько времени ждал Свету только для того, чтобы сказать ей: «Ду ю спик инглиш?» Не знаю, какое у вас сложилось впечатление, а меня этот поступок страшно удивил. Я несколько раз пожал плечами, разок сплюнул и пробормотал:
— Ну погоди же!
Кому я угрожал? Тут опять было о чем подумать.
О том, как выяснилось, что папа не понимает, что такое семья, и к тому же совершенно беззащитен перед правдой. В этой главе высказываются важные мысли о семье, которые должен усвоить каждый
Дома дед мне сообщил, что мама звонила в школу и моя новая классная руководительница нажаловалась ей на меня.
В дербервилевской комнате папа с мамой обсуждали мой поступок. Вошел дед и присоединился к ним. Я стал слушать, что интересненького они скажут.
Дед сказал, что меня вынудили «столкнуть того парня», потому что уже давно затирают: по поведению ставят «удовлетворительно», а не «отлично», по русскому и географии снизили оценку на балл, а по пению на целых два.
— Сколько мы будем с этим мириться? — спросил дед. — Разве за мальчика некому постоять?
Дед понимает, что такое семья. Для него нет большей радости, чем выручать меня. Если вызывают в школу родителей, он идет вместо них. Когда он возвращается домой, то всегда сообщает одно и то же: «Ничего особенного. Ерунда какая-то». Дед до того преданный мне человек, что Дербервиль решил его сделать своим дворецким: преданность должна вознаграждаться.
— Я схожу завтра в школу, — сказал дед, — и пристрою мальчика на ту парту, которая ему по вкусу.
Мама и дед посмотрели на папу, вошла бабушка и тоже стала на него смотреть. Папа обдумывал «ситуацию». Все волновались, кроме меня, конечно: я-то знал, что папа откроет в «ситуации» такое, что все ахнут.
— Он должен понять, — сказал папа, обдумав, — что это низменный поступок.
Папа спросил, могу ли я себе представить, чтобы так поступил порядочный человек. Лучше бы ему не задавать этот вопрос: бабушка прямо-таки заголосила, как только поняла, что папа считает меня непорядочным. То, что она говорила, трудно передать. Смысл был такой: разве я хуже этого противного мальчишки Горбылевского, которого даже по имени никто не хочет называть, или хуже этого скверного Мишеньки? Нет, я других не хуже. Так почему же все сидят, где им хочется, а меня с парты на парту перебрасывают, и я сижу на самом краешке, как сирота, и жду новых перебросок. Папа говорит, что бабушка — человек с фантазией.
— Тебя затирают? — спросила мама.
— А ты как думала? — ответил я. Я напомнил, что участвовал в самодеятельности и обеспечил классу первое место по сбору металлолома, но никто этого не отметил — ни директор, ни классный руководитель.
— Быстроглазый, — сказала мама, — я уверена, что все это не так. Я же знаю тебя! Ты всегда был бестией. Но поскольку ты наш, а не чужой, то пусть дед, так и быть, похлопочет за тебя — он это умеет.