Литмир - Электронная Библиотека

Пусть развод. Вначале он бросит эти рубли ее отцу, а потом поборется, он докажет, что сын — это его сын. Их тоже двое. Сыну уже девять и у него тоже спросят: с кем он захочет остаться? А в сыне он уверен. Они — родственные души.

И это ощущение нового, что пришло здесь, в Касселе, бодрило Горина, заставляло надеяться, быть в форме.

Инстинктивно он экономил силы. Зная, что в любом деле есть свои секреты, внимательно смотрел, как работают другие водители, а особенно Толкачев. А у того и в самом деле было множество приемов — как отработать три месяца уборки не сломавшись и как во время вот таких декадников, работая по шестнадцать, восемнадцать, а то и двадцать часов в сутки, выполняя две-три нормы, оставаться еще и бодрым и веселым.

Спал Толкачев днем, после обеда, после того, как приводил машину в порядок. Совхозный ток и ХПП работали круглосуточно, и простоев от погрузки и разгрузки у Толкачева почти не было. Если он спал ночью, то, чтобы утром не стоять в очереди на току и приехать пораньше на элеватор, оставлял машину груженой с вечера. Запасных колес у Толкачева было штук пять или шесть. Размещал их где мог. Одно даже в кабине. Покрышки запасок были рванье, все в подкладках и портянках, но зато Толкачев никогда не загорал, перебортовывая, а проколов и прострелов по дрянной дороге на ХПП хватало.

Что мог, Горин перенял от Толкачева. Так же работал ночами, копался в куче негодных покрышек, а особенно старался научиться тому, как мягко и ровно водил машину Толкачев ночью, по расхлябанной дороге, не глазами, а каким-то непонятным, невероятным способом угадывая все выбоины и колдобины.

Получалось у Горина неплохо. И это тоже радовало его, вселяло надежду.

По дороге он наметил маленькие остановки. Это было что-то вроде графика. Самая приятная остановка — у дамбы. Лебеди еще не улетели. Наоборот, привыкнув и осмелев, они подплывали ближе к дамбе, и Горин иногда усилием воли заставлял себя быть на дамбе не более нескольких минут — особенно, когда припекало солнце и мучительно хотелось сесть на край дамбы, вдыхать ветер, чуть колышащий камыш, и смотреть, смотреть на озеро, на лебедей, на тусклое уже солнце, отсвечивающееся в воде…

IX

Похолодало… Воздух наполнился тревожной, щемящей душу сутью, и все вокруг — минорно горланящие грачи, дымящиеся по утрам вспаханные поля, дышавшие холодом речки, которые пересекала дорога, сама дорога, сжавшаяся, упругая, готовившаяся к недалеким уже морозам, заносам и буранам, — все-все шептало, кричало: зима! зима идет…

Часов в одиннадцать вечера Горин, загрузившись, подъехал к гостинице взять куртку и надеть сапоги: накрапывал мелкий холодный дождь. В последнее время, по примеру Толкачева, он спал в КамАЗе — благо, за сиденьем был устроен хороший спальник, да и потеря тридцати минут на дорогу от стоянки до гостиницы и обратно из четырех часов, которые он спал, была роскошью.

В коридоре горела одна лампочка, было сумрачно. Подставив под сливную трубу водяного отопления таз, незнакомая молодая женщина в светло-синем спортивном костюме, явно городская, мыла большие мужские сапоги. Рядом, смеясь и мешая ей, толкался Холстов. Увидев Горина, Холстов вскинул руки, шагнул навстречу, похлопал по плечам и, еще шире улыбаясь, полуобернулся к женщине.

— Знакомься, Горин. Супруга. Заявилась негаданно-нежданно… Бросила непонятно на кого детей и вот… Ревизует… — глаза у Холстова сияли. Он был немного пьян и явно счастлив.

Женщина, отставив недомытые сапоги мужа, поправила тыльной стороной ладони каштановые, чуть вьющиеся волосы и кивнула Горину, глядя на Холстова и тоже улыбаясь.

— Ты гружен?.. Ах, черт… и дождь… — говорил Холстов, от избытка счастья подталкивая Горина в бок. — Но все одно… зайди к нам. Там такие пироги… Да брось ты их, — кивнул он жене на сапоги. — Я сам…

Но жена, все так же улыбаясь, махнула рукой, отпуская мужа и показывая, что не верит его словам: «Я сам».

В комнатке Холстова еще не было прибрано, но уже стоял тот запах, что приносят женщины, их вещи и пироги домашней выпечки.

— Жаль, что ты гружен, — повторял Холстов, подсовывая Горину еду, как бы и через нее делясь с ним своим счастьем. — Отметили бы это дело… Да как же я, — вдруг всполошился он. — Тебе письмо.

Холстов подал стандартный конверт, и Горин, чуть удивившись — писем он не ждал, хотя и написал жене одно, где сухо, в несколько строк, сообщил, где и как работает, — понял, что письмо от Ирины.

…Письмо он распечатал в своей комнате. Ветер, дувший в окно, щелями проникал сквозь раму. В комнате было холодно, нежило и неуютно. Читая письмо, он думал, что надо навести порядок. Вытереть пыль с подоконника, стола и желтой, с лета засиженной мухами, лампочки. Где-то взять вату — скорей всего из аптечки КамАЗа — и заткнуть щели…

Смысл письма он понял сразу. Но что-то (может, счастье Холстова, а может, неуют комнаты) мешало прийти к мысли, что все написанное — это ему, Горину. Но пробежав еще и еще раз и прочитав P. S. — жене очень нравилось оставлять что-нибудь для P. S., — Горин понял, что письмо именно ему. Жена сообщала, что подала на развод. А в постскриптуме, который был больше основного письма, добавляла, что Горину можно приезжать в любое время — папа договорился и что раздел имущества предлагается такой: ему, Горину, — квартира, мебель, гараж, а Ирина забирает сына, библиотеку и машину.

Что-то несильно, но страстно стало жечь в левой части груди. И Горин, удивившись новому ощущению, понял, что это жжет его сердце.

Как и несколько дней назад — на дамбе, после встречи с егерем, Горину вдруг стало невыносимо одиноко. Желтый, обволакивающий свет от засиженной лампочки, голые серые стены комнатушки так давили на него, что он понял: с ним может произойти что-нибудь ужасное — он начнет выть или пинать и бить эти голые, ни в чем неповинные стены. Почти задыхаясь, он выбежал на крыльцо.

Весь пропитанный дождем и темнотой, Кассель спал. Не слышно было ни звука. От нескольких плоских, наклонных фонарей, расставленных у входа в правление, лился мертвяще-фиолетовый свет. Ему вдруг показалось, что этот свет сам по себе, а вокруг нет ничего — ни Касселя, ни машин, ни тока с хлебом, ни даже бетонных столбов и плоских фонарей, откуда льется этот свет. Мускулы тела не повиновались ему. Ноги слабели, спина сгибалась. Чтобы не упасть, он оперся на перила — пальцы рук хлестко схватили мокрое дерево.

Совсем недалеко и не по времени рано кукарекнул молодой петух. Ему подтявкнул щенок. Ветер брызнул холодным дождем в лицо, и Горин очнулся.

«Как в нокдауне», — подумал он и медленно, чуть слышно стал считать: «Раз, два, три…», стараясь делать то, что всегда делал, когда попадал в нокдаун, — вначале овладеть собой: чувствами и телом; дышать глубоко; по мере счета к «семи-восьми» попытаться собраться и на «девять» изобразить судье, что ты так же бодр, здоров и весел, как и до нокдауна.

Судьи сейчас не было. Он — Горин — был тут все: и красный, и синий угол, и рефери, и даже зритель.

На «девять» он, вроде бы, собрался… Вытер рукавом мокрое лицо, нетвердо прошел в свою комнату и стал переодеваться…

Он уже сходил с крыльца, когда из коридора вышел Холстов.

— Звонил совхозный диспетчер, — голос у него был деловит. — ХПП не принимает, что-то там сломалось — вези на резервный.

— Я отвезу, — тусклым голосом сказал Горин. На эмоции у него не было сил, хотя он знал, что на резервном — небольшом элеваторе недалеко от основного — разгрузка вручную, да и дорога к нему — сплошной кисель. Потом он так же тускло добавил: — Ирина на развод подала. На суд приглашает… Я бы первым автобусом и уехал… Два дня хватит, наверное…

— Хорошо, — помолчав, сказал Холстов. — Езжай. Только вот что — хлеб отвезу я… А ты ложись отдыхать — до первого автобуса часа четыре еще поспишь…

— Ты не в форме, — голос у Горина твердел.

— Чепуха, — попытался улыбнуться Холстов. — Бог простит, а ГАИ не догадается…

7
{"b":"226017","o":1}