Разбойники, стоящие рядом с Христом, совсем иные. Испуг на лице одного и ужас, полный ужас на лице второго. Страшит его еще лежащий на земле крест. Нет ничего человеческого, разумного на его лице. И нет, кажется, людей более далеких друг другу, чем этот разбойник-уголовник и Христос-страдалец за веру. Но сведенные в одном временном миге — для позорной, в основном для рабов, казни, вернее, долгой и чудовищно-жестокой пытки, — перед смертью они посмотрят друг на друга. И в глазах разбойника будут стоять слезы — слезы понимания и сострадания к немощному и хилому Христу.
«Господи, — подумал Крашев. — Я бы мог стать художником, настоящим спортсменом. А стал директором мыльного завода, как сказал Ширя. Хотя при чем тут завод… Это я — мыльный директор».
Мать нашла и свою веру, и своего Бога-Человека, и свой храм. Но как и где помолиться ему, Крашеву? Как поговорить со своим Богом, Идеалом, Человеком?
«Господи, — прошептал он, мысленно обращаясь к Христу на материнской открытке. — Я не знаю, что ты такое. Мне не нужен ни твой рай, ни твой ад. Я не верю, что ты есть за этим серым небом. Но я хочу, чтобы ты был во мне. Я хочу, чтобы я помнил о своем отце, матери, добром Водолазе. Я хочу, чтобы я помнил о Ксении. Я хочу, чтобы маленькому Жоре Гробовскому было хорошо на этом свете. Хочу, чтобы я любил свой маленький городок и своих земляков, а не презирал их. Я хочу, чтобы Анна и ее дети были счастливы. Хочу, чтобы я простил и любил друга своего — Ширю, непутевого Ваську Ширяева. Сделай так, чтобы я был добрее и милосерднее на пути своем…»
Небо над парком становилось все светлее. Стояла тишина. Но вот неожиданно проснувшийся ветерок налетел на парк и закачал сосны. Сосны заскрипели. Вдруг звук, похожий на стон лопнувшей струны, донесся из темной гущи, заставив Крашева вздрогнуть всем своим большим телом…
Глава 19
Этим же утром Крашев поехал в Главк и стал работать. А через несколько дней он получил письмо. Письмо было от матери.
«Здравствуй, сынок, — писала мать. — Случилось у нас большое горе. Ты знаешь, как пил твой друг Васька Ширяев. Он всегда-то пил, но в последнее время совсем свихнулся. А как выпьет — так драться. На работу-то его нигде не брали. Пристроился в горах лес валить. Участок там, и все такие же, как он. Денег нет — еще работают, а как аванс или получка — так пьют запоем. В тот день, как ты уехал, перепились все и передрались. Это у них обычно. Но до изуверств дело не доходило. Рубашку на ком порвут или нос раскровят, и только. Потом помирятся и опять пьют. А тут озверел Васька. С колом дубовым на бригаду пошел. Вытолкали его мужики из домика, что на участке, взашей. Но домой Васька не пошел. Стеснялся он пьяным к Анне и детишкам приходить. Пошел чего-то по лесу шляться. И пришел к старой груше. Ты должен помнить это место. Линия фронта там проходила. С Васькой пацанами вы там бегали… А уже свечерело. Развел Васька костер. Посидел, а потом на этой груше и повесился… И веревка у него с собой была, видно, давно замышлял… Дальше, сынок, писать сил нет. Хотела тебе телеграмму дать, да ты, наверно, еще в пути был… Анну и ребятишек жалко. Какой-никакой, а все же отец и муж был.. И дом их школьный совсем развалился. Говорю Анне: иди ко мне жить. У меня ведь хоромы. Пока не хочет. Но думаю, уговорю. И я одна, и они осиротели. Такое вот горе…
Всего хорошего, сынок, тебе и семье твоей. И главное, чтобы не было войны… Ясного вам всем неба над головой…»
Челябинск,
1984—1988 гг.