Быстро засеменив от полученного пинка, но все же устояв на своих вывернутых ногах, человек тут же попал в другие, ухватившие его руки, которые чутко, осторожно и неотвратимо повели его к автомобилю. И почувствовав эту осторожность и неотвратимость, тощий человек перестал сопротивляться и молча пошел к автомобилю, еще более дергая головой и кособоча ногами. Крашев был последним живым человеком на его пути к клети грустного автомобиля, и человек посмотрел на Крашева своими глазами. Это были теплые, человеческие глаза, и Крашеву, ожидавшему увидеть в них бессмысленность отравленного разума, странно было смотреть в такие глаза. Тощий человек прошел мимо, а потом, чувствуя на себе продолжающийся взгляд удивленного Крашева, рванулся в ведущих его руках.
— Брат, — сказал он Крашеву ясным голосом. — За что? Ни капли с утра. Матерью клянусь…
На миг вдруг застыло время в сознании Крашева. Миг этот произошел от внимания к словам тощего человека, и миг был чрезвычайно мал, да и не мог быть иным, но текущее сознание Крашева изменилось. Что-то забытое или никогда не осознанное шевельнулось в нем. И тогда, спеленатый этим разорвавшим время мигом, Крашев, глядя на бесформенные, ортопедические ботинки тощего человека, сказал:
— Бросьте его!..
— Сейчас бросим, — ответил чутко державший хранитель. — Вот доведем и теперь уже бросим…
— Отпустите его. — Крашев хотел только этого. Глазам его треснувшего сознания невыносимо было смотреть на чутко державшие руки. От невесть откуда свалившейся ярости он уже ничего, кроме этих рук, не видел. И тогда он шагнул и схватил их…
— Руки! — услышал он голос второго хранителя, и был схвачен за чрезвычайно прочную ткань верхней одежды.
— Кто такой? Друга встретил? — стал спрашивать имеющий право спрашивать хранитель. — А, может, ты цыганский барон? — Хранитель протянул руку к шапочке Крашева.
— Ты не тычь… — яростно шепнул Крашев, не отвлекая внимания маленьких людей за зеленым забором, и дернул крепкую ткань одежды.
— Так-а-ак… Интересно. В трезвяк захотел? — протянул охраняющий окружающую жизнь хранитель и наложил на Крашева обе руки. — Вперед… — приказал он другому хранителю. — Свезем обоих. Там разберемся…
«Идиот! Я — директор завода! Я — замначальника Главка! Я — депутат горсовета! Я…» — хотел заорать Крашев и тут он вдруг с ужасом понял, что в том, расколовшем его сознание миге он не директор завода. С завода его перевели в Главк. Но и в Главке он еще толком не оформился. У него даже нет пропуска, а тот, что был на директора, он сдал. Он нигде не прописан: ни на Урале, ни в Москве. Он уже не депутат, и у него нет никакой депутатской защиты. В старых спортивных штанах, в линялой штормовке, в маленькой не прикрывающей его кудрей шапочке — он никто, или не́кто, напоминающий бича. И с еще бо́льшим ужасом он понял, что он пьян. Он выпил стакан материнского вина… Сейчас его привезут в этот самый «трезвяк», осмотрят, опишут все его родинки и другие части тела, выяснят насчет венерических заболеваний, насчет судимостей, проведут эту самую реакцию Раппопорта и установят легкую стадию опьянения, а может, и среднюю… И пока не выяснится, что он замначальника Главка, вся эта телега будет катиться и катиться… Да и как выяснится? Документов у него нет… Разрешат позвонить в Главк? Заместителю, который ниже его рангом? А может, в министерство? Фанерному Быку?
Он представил себе удивленные, ледяные глаза Фанерного Быка и ледяные глаза всех «других людей». Что с ним происходит? Похоже, он сходит с ума… Он подрался с Ширей, чуть-чуть не сорвал стоп-кран и не остановил поезд, и вот опять… Опять он попадает в какое-то разверстое, остановившееся время.
Ему до боли в голове захотелось выскочить из этого провала, выпрыгнуть из этого треснувшего времени, любым путем выскользнуть из остановившегося, дурацкого мига. Вернуться в свое, уже наступившее будущее, в котором не было бы сегодняшнего утра, не было идиотской мысли о прогулке, не было выпитого стакана вина, не было этого трезво-пьяного калеки и не было этих чутких, настороженно державших его рук… Но жизнь строилась теперь по не понятным ему законам. И в ней все это было…
Но ведь можно было и по-другому зализать, заделать этот миг. Можно было — резко! сверху! — вывернув свои руки, ударить по рукам этого пинкертона, от которого пытаются убежать даже кособокие, тощезадые дохляки. Это был самый простой и надежный выход. И в лес! В этих кроссовках он убежит от сотни таких хранителей. Дорогу он запомнил. Через десять минут он дома. А в квартиру он никого не пустит. Даже если его найдут. Законы, слава богу, он знает. Впрочем, до этого дело не дойдет. Если за ним и побежит, то только один — тот, который держит его сейчас. Он маленький и с пузцом уже… Хотя и крепкий… Но эта крепкость только помеха его ногам.
Он уже чуть скосил глаза, оглядывая тропку, по которой пришел. Триста-четыреста метров до речушки, потом плотина, а потом и дом. Всего пятьсот метров кросса. А ведь когда-то он пробегал эти полкилометра за минуту. Так что никакие не десять… Две-три минуты и все — и нет этого проклятого мига. Его — одетого во все спортивное — даже останавливать никто не будет. А дома он примет душ, позвонит Фанерному Быку, потом в Главк, за ним пришлют машину и все — он среди «других людей» и забудет и этот лес, и грустный, ожидавший его автомобиль, и этого хранителя с пузцом.
Он знал, как быстро освободиться от державших его чужих рук. Свою руку надо резко крутануть в сторону чужого большого пальца. В нем меньше силы, чем в четырех. Он знал это давно, от классической борьбы, которой занимались они с Ширей. Знал он это не разумом — это знали его схваченные сейчас руки. И руки его, вспомнив это, ловко и быстро крутнувшись вокруг чужих, стали свободны. Это были микроны еще неосознанной свободы, и теперь надо было увеличивать эту свободу. Для верности надо было оттолкнуть чужие руки, ударить по ним сверху… А можно было развернуться и бежать от этих рук, увеличивая свободу и приближаясь к своему будущему, в котором было все так понятно и спокойно.
Он не сделал ни того, ни другого. Он просто грубо и резко оттолкнул мешавшее его будущему тело с пузцом. Желтая, посыпанная песком тропинка была пуста… И тут он встретился с теплыми глазами тощего человека. В них светилась надежда свободы. Свободы, которой не было в нем самом. И опять услышал он слова тощего: «Брат… Матерью клянусь». И в них тоже была надежда. И бурным, мощным, все заглушающим потоком лилась надежда свободы от счастья маленьких людей за спиной Гулливера.
…Он так и не смог убежать — чужие руки еще крепче схватили его.
— Так-а-ак, — захрипел маленький хранитель, почти повиснув на нем и все более уменьшая внешнюю свободу своим пузцом. — Еще и хулиганку схлопочешь…
Ему уже было все равно… Жаль, что он не смог помочь этому тощему, с такими странными, ясными глазами. Хорошо, что не разрушено счастье маленьких детей в их маленькой стране. Он позвонит Фанерному Быку… Они, эти хранители, должны это ему позволить… Он назовет министерство и фамилию Фанерного Быка, и тот быстро решит дело. Он лишь намекнет о своем знакомстве с начальником всех «трезвяков» или с председателем райисполкома этого района. Жаль, что этих фамилий не знает сам Крашев. Простое знание фамилий могло решить все… Он знает философию этих хранителей. Хватать, как волки, а отвечать, как зайцы… Что же… Фанерный Бык выручит мигом. Но он, Крашев, попался к нему еще на один крючок…
Надежда свободы пропала в глазах тощего человека. Он отвернул свои странные, ясные глаза, прошел к грустному автомобилю и, получив сильную помощь от своего хранителя, пропал в нем.
Освободившийся хранитель подошел к Крашеву и тоже взялся за крепкую ткань. Надо было идти в клеть, к тощему человеку.
Он уже сделал шаг, прикидывая, как уговорить хранителей разрешить ему созвониться с Фанерным Быком ранее всех этих осмотров, реакций, актов, как вдруг резкий, нарушивший обстоятельства голос спросил:
— А на каком основании?