Поели они наспех — им еще интересно было смотреть, как, быстро и мощно пробивая и нанизывая крупную щепу, дробя кирпичную крошку, ковшовые зубья вгрызались в «культурный» слой, как черпалась ковшом мягкая дресва и как ползла рядом с траншеей здоровущая, с изломанной хребтиной насыпь.
Но часа через два — Жора уже заканчивал одну ветку — от ясности, определенности и мерности работы Крашеву стало скучно. Он влез на высокую насыпь и, бездумно позевывая, поглядывал на низкое, совсем не слепящее солнце, готовое на чуть-чуть нырнуть за линию горизонта. Как почти всегда, в это предзакатное время установилось безветрие. Он уже представлял себе, как сегодня, край — завтра, Жора закончит траншею, потом поперек траншеи наложат брусья, на брусья накатят трубы, состыкуют, обварят, испытают. Дел, в общем-то, и по бетонным полам, и по водопроводу осталось совсем немного… Хотя и времени тоже в обрез… Да-а-а… Прав Жора… Двадцать человек — идеальный стройотряд, а так их многовато…
Он думал, подсчитывал еще и еще, как вдруг увидел шедшего по другой стороне траншеи человека.
Не обращая никакого внимания на скучающего Крашева, человек быстро шел к экскаватору. Быстрота эта давалась ему нелегко — жирные ляжки большого, шире плеч зада тяжело ходили под серыми рабочими штанами. Несмотря на то, что движения человека были нелепы и даже смешны, от его фигуры исходило столько агрессивности, что Крашев с тревогой приподнялся.
Человек подошел к экскаватору и что-то крикнул. Прекратив работать, Жора выпрыгнул из кабины, и тут же подошедший ударил его по лицу.
«Бацилла!» — догадался Крашев.
Он бежал в обход по рыхлой, только что наваленной насыпи и почти плакал оттого, что не сразу догадался, что этот жирный, нелепый, огромного роста человек и есть хозяин экскаватора, оттого, что он не перепрыгнул траншею, а бежит вот по рыхлой, вязкой насыпи в обход, и в кирзовые сапоги его струится земля, и тоже тормозит его, и не дает сейчас, сию секунду, оказаться рядом с Жорой.
Все же эти несколько метров он пробежал быстро. Скрючившегося Жору Бацилла успел ударить еще только раз. Делал он это даже лениво, снисходительно, как бы в наказ за ослушание, и Крашев до сих пор помнит его вдруг изменившееся, ставшее растерянным лицо, водянистые, тупо-удивленные глаза, когда, подбежав, он ударил Бациллу в живот.
Ударил он его с ходу и сам не зная отчего: из-за брезгливости, ярости или оттого, что сбегал с насыпи, но ударил он его по-футбольному — ногой, не «своей», но более сильной левой ногой.
Ожидая сопротивление — Бацилла и в самом деле оказался выше его ростом, — Крашев ударил ногой еще раз, а потом еще и еще… В ярости и отчаянии оттого, что Бацилла, казалось, не реагировал на удары, он, преодолевая брезгливость, потянулся к вонючему, потному телу, как вдруг это тело рухнуло вниз, на живот, и Бацилла, подтянув ноги и закрыв голову руками, жалобно и пронзительно закричал.
Не ожидая такого хамелеонского приема, Крашев, чуть растерявшись, уже несильно пнул в жирный, расползшийся зад.
— Перестань бить! — чьи-то руки схватили его сзади.
Крашев, дернувшись, оглянулся, ожидая какой-то новой опасности, и увидел, что это Жора…
До сосновой рощицы они шли, не разговаривая. Потом Крашев сел на поваленное дерево и стал вытряхивать землю из сапог.
— Ну, ты и сентиментальный! — сказал он со злостью. — Может, мне пойти попросить прощения и за экскаватор договориться, как говорят у вас в Одессе?
— Договариваться не надо, — Жора сел рядом. — Эта скотина так испугалась, что завтра и дверца будет открыта. Дело не в нем…
— А в чем же? — так же зло спросил Крашев.
— Не могу смотреть, как бьют… После того, как я сам… бутылкой… Нет, не могу. — У Жоры был вид, будто он собирается плакать.
— Да ну тебя, — Крашев надел сапоги и быстро пошел к школе.
Глава 9
Помирились они в тот раз быстро… Пили крепкий, заваренный Зойкой чай и, смеясь, вспоминали драку. Жора, правда, смеялся с трудом — левый глаз его медленно синел и оплывал…
Но странно… Жора, одессит Жора, опыту, деловитости, жизнерадостности которого Крашев так радовался, даже завидовал, вдруг стал блекнуть и оплывать, как оплывал его левый глаз. Крашев почувствовал небольшое, легкое презрение к нему. И не за то, что Жора был бит, а за то, что смалодушничал, когда он — Крашев — учил уму-разуму этого страшноватого Бациллу. Это малодушие было как бы изъяном его — Жориной — души.
Но Крашев не хотел быть таким, как Жора. В той жизни, которою он собирался жить, такие «сантименты» были ни к чему.
Вот тогда и появилась между ними трещина. Еще невидимая, но с каждым днем она ширилась. И разрыв состоялся…
…Как ему не хочется заглядывать в ту часть своего сознания, где лежат эти воспоминания. Но человек не машина, и стереть все это из человеческой памяти нельзя. Можно лишь приказывать не вспоминать. А сегодня, в первый раз за всю свою жизнь, у него не было сил на это…
…Под утро, когда вдруг разом загорланили соседские и дальние петухи, Крашев встал и тихо, стараясь не разбудить мать, вышел во двор. Наклонился к колонке и, пока не замерзли руки, плескался под ледяной струей. Потом тщательно утерся и прошел на веранду.
Отгорланив свое, петухи смолкли.
Медленно рождался новый день. Крашев раздвинул шторы и долго, невидяще смотрел в большое окно, всей кожей ощущая рождение нового дня, чувствуя неотвратимость его рождения и боясь этой неотвратимости…
Из соседней, через стену комнаты послышались шорохи. Наверное, мать уже встала. Ему вдруг захотелось поговорить с матерью, что-нибудь сказать ей. Но за долгие годы разлуки он отвык от общения с ней и не знал, что же ему надо делать. Перейти через маленькую кухню в такую же маленькую комнату? Спросить у матери, проснулась ли, оделась ли?
Он прошел к комнате и сквозь неприкрытые створки двери увидел мать.
Она стояла на коленях спиной к нему и молилась… Его теперешнее состояние не позволило ему возмутиться этим, прийти в ужас, как он сделал бы ранее этой ночи.
Он еще не понимал слов ее молитвы, но ясно видел, на что она молится.
В дальнем углу комнаты висела, с раскрытыми теперь шторками, божница. Но ни иконы, ни тем более икон на ней не было. Вместо них на божнице стоял лист плотного, загрунтованного, вероятно, им самим картона с прикрепленной на этот картон открыткой. Открытку эту — репродукцию картины знаменитого художника — он хорошо помнил. Она была из набора, подаренного ему Анной. Вспомнил он и название картины… Это была «Голгофа» Николая Ге…
Молитва матери стала жарче, неистовей, и он стал понимать все ее слова.
— Господи, — шептала мать жарким шепотом. — Мне ничего не надо… Но сделай так, Господи, чтобы ребятам было хорошо. Отведи от них, Господи, войну и невзгоды. Посели мир и доброту в их души. Дай им и их детям чистое небо над головой…
И еще о многом просила мать своего Бога, и, боясь помешать ей, испугать ее, Крашев вернулся на веранду и лег.
«Еще бы вчера днем я осудил бы ее, бывшую комсомолку, армейскую медсестру, за это стояние на коленях, за молитву, за ее божницу и за того, кому она молится, но сейчас я не могу это сделать», — думал он.
Отчего она молится? И как понять эти слова: посели мир и доброту в их души? Кому это? Ребятам?
Он вдруг вспомнил, что «ребятами» мать называла его и Ширю. Отчего он забыл это — «ребята»? Оттого, что никогда с тех пор, как уехал, не видел Ширю, и мать не видела их вместе и не звала «ребятами»?
Но почему: посели мир и доброту в их души? Мать знает о их вчерашней драке? И кто ей рассказал? Сам Ширя? Вряд ли… Анна? Конечно, Анна! Значит, она была здесь, в этой хатке. И она тоже — «ребята», и о ней тоже молится мать…
Так могу ли я осуждать ее за это? Да и что это такое — ее религия? И религия ли это?.. Но ведь она так страстно молится…
Он попытался вспомнить что-то, относящееся к религии, к христианству, к вере. В его голове, всегда так точно все взвешивающей, точно считавшей и точно делающей итог, сейчас была каша… Маленькая открытка — репродукция картины Н. Ге «Голгофа», стоящая на материнской божнице… Потом эта же картина, но уже громадная, на стене Третьяковки… Еще «Голгофа», вернее, «Шествие на Голгофу»… Эта репродукция тоже была в наборе, но автора он не помнил… Еще какие-то картины и иконы; церковь Покрова-на-Нерли; какие-то казавшиеся сейчас глупыми цитаты из Библии и Евангелия… Собственно, ничего истинно религиозного он не знал. Все, что он знал, было не от знания предмета, а от примерного знания другой стороны — примитивного атеизма, и это знание сейчас ему только мешало.