* * * У мамы был прекрасный голос. По настоянию отца она стала его развивать, и когда была еще в Париже, брала уроки у знаменитой певицы Полины Виардо, которой тогда было за 80. Как известно, у Виардо с Тургеневым был длинный роман, и она, по всей вероятности, научилась двум — трем русским словам. Во время уроков с мамой она всегда настаивала: «Surtout pensez toujours à votre gilivotte». В Женеве мама дала несколько концертов. Я смутно помню ее поющей за решеткой хоров в одной протестантской церкви. Она была красавицей, в декольтированном белом газовом платье, с ожерельем из жемчуга. На одном из этих концертов, который она дала через несколько дней после неудачных родов, она сорвала себе голос и больше уже не могла петь. Одно из самых дорогих воспоминаний — это ее упражнения дома. Она сама себе аккомпанировала; я запомнила в ее исполнении такие вещи, как «Лесной царь» Шуберта и «Миньона» Бетховена. Последнюю я научилась ей даже, как умела, аккомпанировать; что же до «Лесного царя», я чувствовала в нем каких‑то бешеных коней и в экстазе галопировала по всем комнатам под его ритм. Мама не протестовала — может быть, сочувствовала. * * * В трудные годы России родители не хотели покидать родину. Они приезжали к нам редко, всецело погруженные в литературную жизнь Петербурга. Там на «Башне» у них кипела бурная жизнь, которую столь многие описывали. У нас же все развивалось органично и мирно. Сережа жил и учился в Англии и очень любил свой колледж. Он приезжал к нам на каникулы, старался нас «англизировать» и учил играть в футбол и в крикет, до которого я, впрочем, еще не доросла. Костя часто бывал товарищем моих игр. Когда у него не было ничего лучшего, он довольствовался мной, хотя я была младше его на четыре года, да к тому же еще девочка. Он был тогда толстый и неуклюжий. Позже, в России, он поступил в 1–й кадетский корпус, вытянулся, сделался очень стройным и красивым. После окончания Михайловского артиллерийского училища он был послан в Ровно, где через несколько месяцев его застигла война. Он пробыл на фронте благополучно до 1918 года, а затем пропал без вести — по всей вероятности, погиб. Вера училась в классическом женском лицее. Для Женевы это было учреждение передовое. Помню ее, рано утром зубрящую еще в постели: «Sicarius — assassin, sicarius — assassin». Она была вспыльчивой, увлекающейся, всегда не в ладах со своими классными дамами. Одной из ее больших страстей был альпинизм. Мне запомнилось событие, пережитое Верой как тяжелая драма. Была организована альпинистская экскурсия, восхождение на Юнгфрау. Сережа и Вера к ней присоединились. Восхождение было трудное, но все участвующие в экспедиции дошли до вершины. Все, кроме Веры, которая обессилела, почти добравшись до цели: оставалось полчаса легкого подъема. Дожидаясь спуска товарищей, она лежала на снегу, ослепленная солнцем, в полуобморочном состоянии, а в душе переживала неописуемую трагедию своего поражения. Помню ее возвращение. Она была сожжена солнцем до неузнаваемости и ее сразу уложили в постель. К этому событию относятся стихи моего отца: И ты в снегах познала благодать — Ослепнуть и прозреть нагорным светом [2]. * * * Одно время жил с нами дедушка, мамин отец, Дмитрий Васильевич Зиновьев. От природы он был очень добрый и щедрый. К старости эти черты приняли болезненный характер. Он начал раздавать свое имущество кому попало. Испуганная семья взяла его под опеку. Чтобы скрасить ему старость, мама решила выписать его в Женеву. Семья купила ему дом в местечке Иаир, в 15 минутах ходьбы от нас. Вокруг дома был парк, фруктовый сад, огороды; были ульи с пчелами. Все это владение находилось на самом берегу Роны. Дедушке наняли домоправительницу, мадам Дювернуа, чтобы за ним ухаживать и вести хозяйство. Мы очень любили его навещать. Вот он сидит в кресле, одетый в стеганый турецкий халат; я подхожу, а он одновременно вынимает из двух карманов двух маленьких котят. Он всегда старался также дать нам что‑нибудь вкусное. А то возьмет, да и подарит монету в пять франков.
Тогда же к нам приезжала в Женеву из России большой друг наш — Александра Николаевна Чеботаревская, которую Вячеслав называл «Кассандрой»[3]. Однажды вечером приходит к дедушке представитель сельской полиции: «Скажите, вы знаете эту даму? Я за ней долго наблюдал; она все гуляла вдоль реки и также по мосту, и все в реку смотрела. Уж не собирается ли она покончить с собой?» Замечательно то, что 20 лет спустя, во время читать лекции по истории греческой литературы и религии, мы записались на эти курсы и с нетерпением ждали приезда В. И., которого никто из нас не видел, но о котором мы были наслышаны, как об оригинальном поэте и выдающемся ученом. Мы также знали, что В. И. живет в Швейцарии, где ведет очень уединенный и замкнутый образ жизни. Приехал В. И., и курсы начались. Как‑то раз я сидела в национальной библиотеке и занималась. Мимо моего стола прошел В. И. с книгами. Так как нам обоим на обратном пути было по дороге, я условилась с В. И., что после занятий позову его (к этому времени я была уже с ним знакома). Когда после окончания занятий я подошла к его столику, он мне подал записку с обращением ”Кассандре“. Это был сонет, впоследствии помещенный в сборнике ”Прозрачность“ [I, 790. — Ред.]. Посвящение я просила снять, так как стихотворение было очень ответственным. Там, между прочим, была строка: ”Ты новые затеплишь Александры“. Каждый мог меня спросить: ”Да что ж вы такое сделали, чем вы потом оправдали пророчество поэта?“ Помню, когда я прочла впервые этот сонет, я ничего не поняла, но обращение — ”Кассандре“ — меня поразило. Дело в том, что у меня два брата классика и, бывало, еще в детстве, желая меня дразнить, они становились передо мной, чертили круг и вопили: ”Трагедия, трагедия — греческий козел“ [”трагедия“ — по — гречески означает ”козлиная песня“, или ”песня козлов“. — М. А.]. Поэтому я была необычайно поражена, когда В. И., меня совершенно не зная, назвал Кассандрой. Такой же прозорливостью поразил меня В. И. и в другой раз, когда принял Ивановского (впоследствии профессора) за моего мужа и тем попал ему не в бровь, а в глаз, ибо как раз в это время Ивановский сделал мне уже вторично предложение, и хотя я ему и отказала, но продолжала оставаться с ним в хороших дружеских отношениях. Второе стихотворение [”Осенью“, I, 771–72. — Ред.] посвящено мне по следующему случаю. Я гостила у Ивановых в Швейцарии. Однажды, на прогулке, я нарвала массу цветов повилики. Их набрался такой огромный ворох, что я, не зная, куда их девать, бросила цветы в воду, и они поплыли, и так как по берегам росли высокие тростники, обвились вокруг них, и получилась очень красивая картина повилики в тростниках. В. И., увидев, что я бросила цветы в воду, вскрикнул. Но затем, когда повилика застряла в тростниках, он остановился, задумчиво любуясь ими. Это было под вечер. А на второе утро В. И. повел меня в беседку, где Лидия Дмитриевна Зиновьева — Аннибал имела обыкновение уединяться и писать, и прочел своей жене и мне написанное им стихотворение. Между прочим, в это время В. И. подготовлял свой сборник стихов ”Прозрачность“, он был в три недели закончен, мне продиктован и затем мною вторично переписан. И, вообще, эта книга мне отчасти обязана своим возникновением. Третье стихотворение ”Повилики“ [II, 321–22. Ред.] возникло вот как. Живя в Саратовской губернии и гуляя раз по берегу Хопра, я увидела, что в прибрежных тростниках вьется повилика, и так высоко, что почти достигает верхушек тростников. Я сорвала повилики, высушила их и вложила в письмо к В. И. Он прислал мне в ответ стихотворение. Но уж очень в этом стихотворении повилики уничижительны: Жадные пристрастия мертвенной любви, Без улыбки счастия и без солнц в крови… вернуться «Ее дочери», Cor ardens. В. И. Иванов. Собрание сочинений, т. II, стр. 352 (Брюссель, 1974). Далее все стихи цитируются по этому изданию (римская цифра — том, арабская — страница). вернуться См. запись беседы В. Иванова с М. С. Альтманом в Баку, 10 октября 1921 г.: «/…/ — Вспомните, Александра Николаевна, — попросил я [Альтман], — историю стихотворений В. И., вам посвященных, и ваше первое с ним знакомство. — Я знакома с В. И. уже 18 лет, с 1903 года. Познакомилась с ним в Париже. Едва мы, группа москвичей, узнали, что в Париж приедет В. И. и будет читать лекции по истории греческой литературы и религии, мы записались на эти курсы и с нетерпением ждали приезда В. И., которого никто из нас не видел, но о котором мы были наслышаны, как об оригинальном поэте и выдающемся ученом. Мы также знали, что В. И. живет в Швейцарии, где ведет очень уединенный и замкнутый образ жизни. Приехал В. И., и курсы начались. Как-то раз я сидела в национальной библиотеке и занималась. Мимо моего стола прошел В. И. с книгами. Так как нам обоим на обратном пути было по дороге, я условилась с В. И., что после занятий позову его (к этому времени я была уже с ним знакома). Когда после окончания занятий я подошла к его столику, он мне подал записку с обращением ”Кассандре“. Это был сонет, впоследствии помещенный в сборнике ”Прозрачность“ [I, 790. — Ред.]. Посвящение я просила снять, так как стихотворение было очень ответственным. Там, между прочим, была строка: ”Ты новые затеплишь Александры“. Каждый мог меня спросить: ”Да что ж вы такое сделали, чем вы потом оправдали пророчество поэта?“ Помню, когда я прочла впервые этот сонет, я ничего не поняла, но обращение — ”Кассандре“ — меня поразило. Дело в том, что у меня два брата классика и, бывало, еще в детстве, желая меня дразнить, они становились передо мной, чертили круг и вопили: ”Трагедия, трагедия — греческий козел“ [”трагедия“ — по-гречески означает ”козлиная песня“, или ”песня козлов“. — М. А.]. Поэтому я была необычайно поражена, когда В. И., меня совершенно не зная, назвал Кассандрой. Такой же прозорливостью поразил меня В. И. и в другой раз, когда принял Ивановского (впоследствии профессора) за моего мужа и тем попал ему не в бровь, а в глаз, ибо как раз в это время Ивановский сделал мне уже вторично предложение, и хотя я ему и отказала, но продолжала оставаться с ним в хороших дружеских отношениях. Второе стихотворение [”Осенью“, I, 771—72. — Ред.] посвящено мне по следующему случаю. Я гостила у Ивановых в Швейцарии. Однажды, на прогулке, я нарвала массу цветов повилики. Их набрался такой огромный ворох, что я, не зная, куда их девать, бросила цветы в воду, и они поплыли, и так как по берегам росли высокие тростники, обвились вокруг них, и получилась очень красивая картина повилики в тростниках. В. И., увидев, что я бросила цветы в воду, вскрикнул. Но затем, когда повилика застряла в тростниках, он остановился, задумчиво любуясь ими. Это было под вечер. А на второе утро В. И. повел меня в беседку, где Лидия Дмитриевна Зиновьева-Аннибал имела обыкновение уединяться и писать, и прочел своей жене и мне написанное им стихотворение. Между прочим, в это время В. И. подготовлял свой сборник стихов ”Прозрачность“, он был в три недели закончен, мне продиктован и затем мною вторично переписан. И, вообще, эта книга мне отчасти обязана своим возникновением. Третье стихотворение ”Повилики“ [II, 321—22. Ред.] возникло вот как. Живя в Саратовской губернии и гуляя раз по берегу Хопра, я увидела, что в прибрежных тростниках вьется повилика, и так высоко, что почти достигает верхушек тростников. Я сорвала повилики, высушила их и вложила в письмо к В. И. Он прислал мне в ответ стихотворение. Но уж очень в этом стихотворении повилики уничижительны: Жадные пристрастия мертвенной любви, Без улыбки счастия и без солнц в крови… — Нет, не уничижительные, — отозвался В. И., — а очень грустные: и тростники, и повилики. Повилики — символ верности, а тростники — символ поэта. Повилики в тростниках — это ваша связанность с моей судьбой, ваша верность мне. — Верность повилики, да, — сказала Александра Николаевна, — ну, а тростники…? — Да ведь и они связаны, — сказал В. И. и, вспомнив прошлое, все невозвратное прошлое, глубоко вздохнул…» (Труды по русской и славянской филологии, XI, Литературоведение. — Ученые записки Тартуского Гос. Университета, вып. 209, Тарту, 1968, с. 318–319). |