Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Зима души. Косым издалека
Ее лучом живое солнце греет,
Она ж в немых сугробах цепенеет,
И ей поет метелицей тоска.
Охапку дров свалив у камелька,
Вари пшено, и час тебе довлеет;
Потом усни, как все дремой коснеет…
Ах, вечности могила глубока!
Оледенел ключ влаги животворной,
Застыл родник текучего огня.
О, не ищи под саваном меня!
Свой гроб влачит двойник мой, раб покорный,
Я ж, истинный, плотскому изменя,
Творю вдали свой храм нерукотворный[65].

В санатории одновременно с нами был немецкий поэт Groeger[66]. Он часто заходил к нам в комнату и долго беседовал с Верой. Меня же интересовал другой больной санатория. Это был профессор Георгий Конюс, музыковед. Видя мою страсть к теоретической части музыкальной композиции, он часами мне показывал за роялем свои исследования музыкальных форм, которые он готовил к печати, и рисовал мне составленные им интереснейшие схемы.

Все возможные продления санаторных сроков были использованы, и Вере с Димой пришлось уехать в город. Меня оставили еще на несколько дней, т. к. у меня тоже начался процесс в верхушках легких. У кого же его не было в эту эпоху?

В начале 1920 года, благодаря покровительству Луначарского, были выданы командировки за границу Бальмонту, Вячеславу и другим. Наш случай был особенно исключительным, т. к. командировки с семьей обычно не давали. Все было уже организовано и даже назначен день отъезда, кажется, в мае месяце. Вера и все мы мечтали об отъезде в Швейцарию, в Давос. Мы верили, что там она сможет вылечиться от легочного процесса.

Я была на последнем курсе по фортепьяно в консерватории. Гольденвейзер дружески меня уговорил досрочно держать выпускной экзамен, чтобы перед отъездом снабдить меня дипломом. Я работала с утра до вечера. Мы наняли комнату на даче, где‑то под Москвой, в имении «Голубое», чтобы Вера с Димой пока могли там жить на хорошем воздухе.

В июне, после окончания консерватории, и я туда поехала. К этому времени относится Переписка из двух углов между Вячеславом и Гершензоном[67]. Они оба получили разрешение провести шесть недель в Доме отдыха для литераторов под Москвой, и им отвели одну общую комнату.

Когда Луначарский выхлопатывал командировки Бальмонту и Вячеславу, он попросил их дать ему лично честное слово, что они, попав за границу, хотя бы в первые один или два года не будут выступать открыто против Советской власти. Он за них ручался. Они оба дали это слово. Но Бальмонт, который выехал первым, как только попал в Ревель, резко выступил против Советской России. В результате этого выступления Бальмонта командировка Вячеслава была аннулирована. Помню трагическое лицо Веры в окне поезда (она ехала в Голубое), когда она узнала эту весть.

— Это смертный приговор[68].

Последняя ее надежда на выздоровление в Давосе рушилась.

Мой выпускной экзамен в Малом зале консерватории не был праздником. Была на нем с Вячеславом и Димой также и Вера — но в каком состоянии!

Вера скончалась 8–го августа 1920 года, в клинике Московского университета. 6 августа ей минуло тридцать лет. Она была похоронена рядом с Марусей и близко от Эрна на кладбище Новодевичьего монастыря.

После смерти Веры на Вячеслава напал ужас от мысли оставаться еще другую зиму в Москве. Он попросил на службе командировку, раз нельзя в Италию, то куда угодно на юг, где не нужно будет больше видеть снега, где все другое[69].

Чтобы дать ему отдохнуть, его послали пока что вместе с семьей (Дима и я) на шесть недель в санаторий в Кисловодск и даже устроили ему удобное путешествие в первом классе какого‑то привилегированного поезда. Мы выехали очень скоро после смерти Веры — еще в августе, после одной из панихид по ней. Я уложила какие‑то вещи (по неопытности много лишнего) и мы оставили Москву, покидая навсегда все остальное: библиотеку, рукописи, письма.

Путешествие в Кисловодск было не лишено осложнений. В то время на юге бушевал «Батька Махно», командовавший вооруженными шайками, которые грабили поезда, убивали людей, нападали на села, угрожали даже Харькову, через который мы должны были ехать. Наш поезд был отправлен куда‑то далеко в сторону и остановился. Был вечер. Из окна слышался жалобный звук кларнета — кто‑то упорно разучивал все тот же пассаж.

— Где мы?

— Синельниково.

Станция находилась, по — видимому, на скрещении железнодорожных линий: стояло несколько поездов. Один был военный — тот, где солдат упражнялся на кларнете. Мы улеглись спать. Ночью просыпаемся, поезд все еще стоит, играет кларнет.

— Где мы?

— Синельниково.

Утром просыпаемся — то же самое. Думаю, что когда мы наконец получили известие, что под Харьковом все благополучно, солдат прекрасно разучил свой пассаж. Поезд двинулся и, описав большой крюк, благополучно попал на путь к Кисловодску.

* * *

В Кисловодске жизнь текла мирно до известного дня, когда вдруг с раннего утра послышалась канонада. Сначала слабая, далекая; потом все громче. В зале санатория появилось объявление, приказывающее всем партийным больным незамедлительно приготовить багаж и спуститься на вокзал к такому‑то поезду.

— В чем дело?

— Зеленые идут на Кисловодск. Они уже близко. Если увидят коммуниста, беда. Режут.

В полчаса санаторий оказался пустым. Выяснилось, что все были партийные, кроме нас. Мы остались втроем в пустом здании. Канонада усиливалась. Было жутко: если явятся «зеленые», докажи, что ты не верблюд. Вечером мы легли спать. На следующее утро канонады больше не было, и все больные вернулись обратно в санаторий.

— Их отбили.

— А кто эти «зеленые»?

Ответ был неясный:

— Какие‑то кавказские племена.

Вскоре нам объявили, что кисловодский санаторий ликвидируется. Всем больным было предложено написать, куда они желают быть отправленными. Выбор был между Москвой, двумя городами центральной России и Баку. Баку? Вячеслав стал осведомляться. Баку — это юг, он южнее даже Неаполя.

— Что вы? — говорили знакомые. — Баку — это дикий нефтеиндустриальный город. Раз в месяц одно из племен там режет другое. Воды нет, пьют морскую, опресненную. Воздух черный от копоти нефти, а когда дует ветер «норд», то он срывает вывески магазинов, и они летают над городом.

Были и защитники.

— Нет, это все у вас устаревшие сведения. Вода в Баку проведена. Правда, недавно тюрки вырезали почти все армянское население, но это дело прошлое. Сейчас спокойно. А главное, с тех пор, как сделали «парапет», город преобразился.

Вячеслав неустрашимо выбрал Баку. Юг, да и граница близка. Кто знает, не удастся ли перебраться через нее, а потом окольным путем в Италию? В назначенный день приехал санитарный поезд № 14, на котором нам были отведены три плацкарты. Вагоны были все III класса. Посередине каждого вагона стояла железная печка, на которой пассажиры варили себе в общем котле пшенную кашу и кипятили воду для чая. Когда нужно было топливо для печки, поезд любезно останавливали и пассажиры забирали дрова, заготовленные вдоль полотна. Путешествие до Баку длилось девять дней. Осложнение было в том, что наш поезд то и дело встречался с другим, на котором должен был ехать какой‑нибудь важный комиссар, оставшийся почему‑то без паровоза. Комиссар забирал себе наш паровоз, а мы стояли в ожидании: авось судьба нам пошлет другой. Все станции и железнодорожные здания вдоль нашей дороги были сожжены. Люди куда‑то попрятались. Мы ехали по прекрасной пустыне мимо немногих обгорелых покинутых строений.

вернуться

65

III, 569.

вернуться

66

В начале 1980–х годов Лидия и Димитрий узнали от сына Groeger’a, что его отец перевел на немецкий язык много стихов В. Иванова.

вернуться

67

В своих воспоминаниях «Здравница» («Возрождение», 1929, 14 марта, № 1381) В. Ф. Ходасевич писал: «Летом 1920 года я прожил в этом убежище около трех месяцев. В то время оно еще называлось ”дравницей для переутомленных работников умственного труда“ /…/ В здравницу устроил меня Гершензон, который сам отдыхал в ней, так же как Вячеслав Иванов. Находилась она между Плющихой и Смоленским рынком, в 3–м Неопалимовском переулке, в белом двухэтажном доме. /…/ Было очень чисто, светло, уютно. Среди тогдашней Москвы здравница была райским оазисом. Мне посчастливилось: отвели отдельную комнату. Гершензон с Вячеславом Ивановым жили вместе. В их комнате, влево от двери, стояла кровать Гершензона, рядом — небольшой столик. В противоположном углу (по диагонали), возле окна, находились кровать и стол Вячеслава Иванова. /…/ Из этих‑то ”двух углов“ и происходила тогда известная ”Переписка“. Впрочем, к моему появлению она уже заканчивалась. Гершензон вскоре и вовсе покинул свой угол, а несколько позже и Вячеслав Иванов». Ср. также письмо Гершензона Шестову от 26 июня 1922 г: «На днях я прочитал в ”Накануне“ статейку Лундберга об этой книжке [Переписке из двух углов. — Ред.] Он воображает: сосновый бор, здравница с некоторым комфортом, и т. под. Нет, это была тесная, грязная, без малейшего комфорта и с плохой едой (однако много лучше домашней, которая тогда была — голод) здравница в 3–м Неопалимовском пер. Грязно, душно, тучи мух, ночью шаги в коридоре к уборной, на окне занавески нет, матрац — как доска, — и духота; я там переночевал только первую ночь, а после — благо близко — ходил туда только обедать и ужинать 2 раза в день. А В. И. там жил, потому что весь день был в Театральн[ом] Отд[еле], а вечером — лекции, и спал он крепко. Начал переписку он, и стал понуждать меня ответить ему письменно. Мне было неприятно, потому что в этом есть театральность, и я был очень слаб — не было никакой охоты писать. Но он мучил меня до тех пор, пока я написал. Потом все время он отвечал тотчас, а я тянул ответ по много дней, и он пилил меня; а мне не писалось. Оттого под его письмами всегда есть дата, а под моими нет; напишу начало, оно лежит 5–6 дней, он пристает, и наконец допишу. Я это время все лежал и читал Нансена. По моему настоянию и прервали на 6–й паре; он хотел, чтобы была ”книга“. А тут уж у него завертелось: В[ера] Конст[антиновна] умирала; нам не пришлось даже сряду перечитать наши листки разного цвета и формата (бумаги тогда нельзя было достать, писали на клочках), ему — потому что было не до того, а я не мог исправлять свои писания, раз он не исправляет и не учтет моих поправок. Так и сдали издателю (чтобы получить гроши гонорара) неперечтенные черновики. Корректуру мне прислали, когда В. И. был уже в Баку, и я потому же ни йоты не мог изменить» (М. О. Гершензон. Письма к Льву Шестову. 1920–1925. Публ. А. д’Амелиа и В. Аллоя. — «Минувшее», вып. 6, 1988, с. 262–263). Переписка из двух углов впервые была издана петербургским издательством «Алконост» в 1921 г. и переиздана в 1922 в Германии («Огоньки»). Как Гершензон писал Шестову, «Переписка из двух углов читалась за границей» («Минувшее», вып. 6, с. 249), и была опубликована в переводе на французский, итальянский, испанский, немецкий, фламандский и английский языки.

вернуться

68

Ср. следующий пассаж из письма Гершензона к Шестову от 31 июля 1920 г.: «Печальные дела у Вяч. Иван[ова]. Вера Конст. после плеврита зимою все лихорадила, а теперь у нее скоротечная чахотка в последних градусах; с прошлой недели она лежит в клинике и дни ее сочтены. А он еще весною получил от Наркомпроса денежную командировку за границу, и уже его паспорт заграничный был почти готов, чтобы ехать со всей семьей, но тут‑то Вере Конст. и стало хуже» («Минувшее», вып. 6, с. 245).

вернуться

69

В письме к Франку от 3 июня 1947 г. Вяч. Иванов сообщал: «В 1920 году, не выпущенный на волю, хоть имя мое и стояло на очереди заграничных командировок, поехал я на Кавказ с фиктивною командировкой дать отчет об университетском преподавании на Северном Кавказе и самовольно явился в Баку» («Мосты», № 10, 1963, с. 363).

20
{"b":"225113","o":1}