Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Зимний сезон 1913–1914 в Москве был необычайно возбужденный и радостный. Было ли это подсознательным предчувствием, что идет последний светлый и беспечный год? Или у всех были точно завязаны глаза? Люди жадно веселились: театры, концерты, а главное балы: всем хотелось танцевать. На святках был маскарад, не помню кем организованный. У Веры опять вспыхнула театральная страсть. Она еще раз открыла мамину корзину и создала три костюма, не касаясь ножницами старых тканей: сама она оделась турчанкой, меня одела итальянской цветочницей, а мою подругу Парашу Васину — какой‑то восточной женщиной. У нас хранится фотография этого вечера. В этих же костюмах мы отправились на бал к Бердяевым несколько дней спустя.

Бердяевы — Николай Александрович, его жена Лидия Юдифовна Рапп и ее сестра Евгения Юдифовна — жили в центре города, где‑то в переулках между Арбатом и Остоженкой, в старом барском особняке. У них был чудный двусветный большой зал прекрасной архитектуры. Они любили время от времени собирать изрядное количество друзей у себя в зале и в шутку называли эти вечера «балами». Но на святках 1913–14 они пригласили друзей действительно на бал, и даже костюмированный. Было чрезвычайно весело, и мы танцевали. Но тут словно бы мимоходом прошла какая‑то туча, которую, однако, не все заметили.

В том году появился в Москве Бог знает откуда какой‑то мистик, высокий старик — швед с пышной бородой, длинными волосами, как‑то странно одетый. Он был принят у многих наших друзей. На этот раз он оказался на балу у Бердяевых. Я была слишком увлечена танцами в кружке молодежи, чтобы подходить к нему и его слушать, но знаю, о чем он говорил, со слов Лидии Юдифовны: «Вот, вы все радуетесь, встречаете Новый год. Слепые! Наступает ужасная пора. Кровавый 1914 открывает катаклизм, целый мир рушится…» И прочее в этом духе[40].

Завидев издали входящую Веру, он спросил: «Кто эта женщина?» И, получив ответ, сказал: «Какая несчастная! Какая несчастная женщина!»

Пророк? или черный ворон на празднике?

У Веры действительно было несчастье. Это была какая‑то болезнь, которая, начиная еще с отроческих лет, медленно ее мучила, подтачивала и в конце концов свела в гроб в 1920 г., когда ей только — только минуло тридцать лет. Болезнь проявлялась во все усиливающейся атонии кишек, дошедшей до паралича. Доктора не умели понять, в чем дело. Атония кишек вызывала припадки интоксикации, сначала редкие, потом все более частые и все более длительные. Вера лежала в темной комнате с жестокими головными болями, а когда припадки проходили, не знала, чем питаться, т. к. со временем все меньше и меньше оставалось вещей, которые бы ей не вредили. Она героически боролась, чтобы участвовать в общей жизни — в ее радостях и трудностях, — чтобы выработать в себе духовную силу и стать выше своей болезни. Последние 2–3 года ее жизни были мученичеством. В 1919 году обессиленный и истощенный организм сделался жертвой быстротечного процесса легочного туберкулеза.

* * *

На лето 1914 года мы поехали в «Петровское на Оке» (Костромская губерния). Там на крутом, лесистом берегу Оки находилась усадьба. В ней было четыре флигеля, которые сдавались на лето как дачи. Мы сняли один из них, Муратов другой, Балтрушайтисы третий.

ПЕТРОВСКОЕ НА ОКЕ
Юргису и Марии Ивановне Балтрушайтис
Колонны белые за лугом… На крыльце
Поэтова жена в ванэйковском чепце, —
Тень Брюгге тихого… Балкон во мгле вечерней, —
Хозяйки темный взгляд, горящий суеверней, —
Мужского голоса органные стихи…
И запах ласковый сварившейся ухи
С налимом сладостным, подарком рыболова
Собрату рыбарей и сеятелей слова…
Вы снова снитесь мне, приветливые сны!
Я вижу, при звездах, кораллы бузины
В гирляндах зелени на вечере соседской,
Как ночь, торжественной, — как игры Музы, детской…
И в облаке дубов, палатой вековой
Покрывшем донизу наклон береговой,
В мерцаньи струй речных и нежности закатной,
Все тот же силуэт, художникам приятный,
Прямой, с монашеской заботой на лице,
Со взглядом внемлющим, в ванэйковском чепце[41].

Природа вокруг была чарующая, а сама местность холмистая. Я любила рано утром забираться в лес и смотреть с высоты холма, как глубоко внизу ослепительно сияет похожая на расплавленную сталь извилистая лента Оки. На крутом обрыве раскаленного южного берега раскинулся парк, к моему ужасу полный ужей и змей, сверкающих разноцветной чешуей. По утрам мы спускались купаться с Верой и Евгенией Владимировной — женой Муратова. Она была босоножка, проделывала в купальне свою эстетическую гимнастику и за компанию обучала и нас с Верой своему искусству. Дима играл на лужайке с няней. К ним присоединялся и Никита Муратов, старший и рано умерший сын Павла Муратова.

Вечером по дорожке между нашим домом и рощей долго шагал взад и вперед Балтрушайтис. Он сочинял стихи. Дима подстерегал с балкона его появление и возвещал с восторгом:

— Дядя Тпруа! Дядя Тпруа!

«Тпруа» на его языке означало лошадь. Кто знает, не принимал ли он почтенного поэта за лошадку? Дима очень любил лошадей и радовался, когда его приводили в конюшню и показывали их в стойлах. Он просовывал руку сквозь решетку и говорил лошади:

— Здравствуй, дядя Тпруа! — а потом обижался: — Мама, почему он не хочет мне дать ручку?

Помню ясный молодой месяц на бледном, еще светлом небе. Дима указывает его няне:

— Няня! Няня!

— Это месяц, Димочка.

— Дай! Дай! Я его хочу! Дай!..

* * *

Внезапно весь этот мир поэзии и тихой радости разбивается вдребезги. Объявление войны (17 июля/1 августа) было как неожиданный грохот грома, когда молния ударяет совсем близко от вас.

Костя и Сережа отправляются на фронт. Деревни наполняются плачем. На станциях стоят готовые к отправке на фронт поезда. Солдаты голосят патриотические песни, провожающие рыдают, визжит гармошка. Общественным мнением неожиданно овладевает волна патриотизма. Как и все русские девушки, я подаю прошение на подготовительные курсы для сестер милосердия, и, как все мои сверстницы, получаю отказ — «Слишком молоды!» Мы с Марусей едем в Москву, куда начинают стекаться беженцы. К Марусе приезжают ее мать, Павла Афанасьевна, и ее сестра, Варвара Михайловна, с тремя дочерьми: они эвакуированы из Варшавы. Муж Варвары на фронте. Маруся устраивает Павлу Афанасьевну у нас в доме. Получаем известие от Сережи: он ранен и его везут в Москву. Сережа был призван как прапорщик запаса и на 5–ый день войны послан в штыковую атаку, где пуля перебила ему основной нерв бедра. Мы с Марусей ходим встречать поезда с ранеными. Поезда приходят, приходят, перед нами проносят нескончаемые вереницы носилок. После одного из таких тщетных розысков, возвратившись домой, мы находим Павлу Афанасьевну мертвой в своей постели. Через несколько дней приходит телеграмма от Сережи с обозначением дня и часа приезда. Мы его устраиваем в военном лазарете в соседнем с нами доме. К этому времени в Москву возвращаются Вячеслав и Вера с Димой.

* * *

Осень. На фронте идет война. В городе возобновляется культурная жизнь. В академических кругах огромный скандал: Владимир Эрн напечатал статью «От Канта к Круппу», где доказывает, что диалектическое развитие философии Канта неизбежно приводит к войне. Возмущение в университете неописуемое. Вся карьера Эрна была испорчена и ему грозил остракизм. Он смело продолжал стоять на своем[42].

вернуться

40

Ср. Самопознание Бердяева: «Очень запомнился мне один очень яркий человеческий образ. Это был доктор Любек. Он был мистик и мистически одарен» (цит. по второму изданию, Париж, 1983, с. 225) и примечание жены Бердяева: «Доктор Любек прожил среди нас три дня. Он поражал своим исключительным вниманием к людям, добротой, чуткостью, необыкновенной проницательностью. О людях, которых он видел в первый раз в жизни, он говорил так, как будто знал всю их прошлую жизнь. На одном из собраний, вечером, он увидел жену известного поэта и, взволнованный, просил мою сестру передать ей, чтобы она покинула мужа, иначе ей грозит смерть. Жена поэта не обратила внимания на это предупреждение. Вскоре она умерла. Наступил канун Нового года. В большой столовой, ярко освещенной старинной люстрой, царило оживление, веселый смех. Произносились блестящие тосты. Никто не подозревал о надвигающихся катастрофах. Только д — р Любек сидел молча, грустно склонив голову. B. C. [Вера Степановна Гриневич. — Ред.], обратившись к нему, просила сказать несколько слов. ”Мне очень не хочется, — ответил он, — нарушать веселое настроение ваших друзей, то, что я вижу, очень страшно“. B. C. настаивала… ”Скоро, очень скоро, — начал он, — над Европой пронесется ураган войны. Россия будет побеждена. После поражения Россия переживет одну из самых грандиозных мировых революций“. Тут Любек обратился к H. A. [Бердяеву. — Ред.]: ”Вы будете избраны профессором Московского университета“. — ”Это не может быть, — ответил, смеясь, H. A. — У меня нет докторской степени…“ — ”Вы скоро увидите, — продолжал Любек, — прав ли я…“ — Наступило молчание. Казалось, всех присутствующих охватило жуткое предчувствие. Я сидела недалеко от Любека. Он вдруг обратился ко мне и спросил, почему я сторонюсь. Я была смущена, не зная, что ответить. Обратившись к нему, неожиданно я спросила, почему мне показалось, что, когда он вошел, под его плащом я увидела старинный меч (я начертила форму меча). Он побледнел. ”Как странно, что вы это увидели. Этот меч я когда-то держал в руках. Это было давно, в средние века. Однажды я видел себя в зале старинного замка, около меня стояла прекрасная женщина. Защищая ее таким мечом, я убил человека… Воспоминание это преследует меня с детства, я не могу видеть и прикоснуться к холодному оружию“… На следующий день д-р Любек покинул нас» (с. 226).

вернуться

41

Свет Вечерний, III, 529. Стихотворение было написано в январе 1915 г., в Москве (см. примеч. к стихотворению в III, 834–837).

вернуться

42

См. книгу Время славянофильствует. Война, Германия, Европа и Россия. М., 1915.

13
{"b":"225113","o":1}