«Братья, пустите домой…» Братья, пустите домой, Черное платье — долой, Дайте воды и вина, Ночь наконец не видна. Желтый плывет абажур, Много, но не чересчур. Кожа и лайка твоя — Ах ты, зазнайка моя. Пусть нам Вертинский споет, Скрябин по клавишам бьет, Черное это белье Все ж не черней, чем былье… Сверху бубновый валет. «Да, — говорю тебе, — нет». Поздно приходит любовь, Поздно расходится кровь, Кровь у тебя на губах, Спи у меня в головах, Падает тонкий стакан, Валится аэроплан, Тонет британский линкор, Выльется на коленкор Самый последний глоток. Дай мне забыться, дружок! «Все те же ионические поленницы в старом окне…» Все те же ионические поленницы в старом окне подсыхают к отопительному сезону, еще два-три визита, и вполне доживешь до заслуженного пенсиона. И когда я приеду в последний раз, чемодан подволакивая с одышкой, то с порога, как водится, вспомню Вас, в Вашей комнате, сильно от Вас отвыкшей. Но здесь как-то сподручнее атлантический перелет, и когда бы стать ангелом на небесном шпиле, то увидеть можно среди болот то чухонское место, где жили-были, и затем на обратном конце дуги — безымянный берег в засохшем гриме, — только там ведь, где сношены сапоги, босоногого детства дается имя. Потому и вытягивается губа, и не можешь позвать и назвать не в силах — так, в прозрачных сумерках век сгубя, доживаешь, как мерин, до бредней сивых. Было время, и мы не сказали: «Ты…» Календарь закрыт, и не будет завтра, потому и набиты разлукой рты, не вкусившие досыта брудершафта. ЕЛИСЕЕВСКИЙ[11] Здесь плыла лососина, как регата под розой заката, и судьба заносила на окорок руку когда-то, и мерцала огранка янтарного чистого зноя, и казала таранка лицо всероссийски речное. Я сюда приходил, под твои сталактиты барокко, уходя, прихватил от норд-веста и юго-востока то, что знаю и помню и чем закушу рюмку Леты; только что-то сегодня просрочены эти билеты. Елисеевский, о! Темнотою зеркал ты мне снишься, высоко-высоко ты под буйные своды теснишься, ничего-ничего, это было и, значит, со мною, никуда не ушло, ни за что не прошло стороною. Стоит сунуть десятку в твою золотую кабину, и глубокую шапку я снова на уши надвину. Поглядит на меня продавщица в бессмертном отделе. Что ж, она отлучиться могла, да и эти огни прогорели. Я последним стою, и звенит колокольчик: «Закрыто». Ни фортуна, ни ссора, ни даже пустая обида… Сыпь мне мелочь, гони, наконец, распоследнюю сдачу, а умру — помяни, и в ответ я невольно заплачу. Потому что здесь был пресловутый эдем нашей жизни, потому что не место ни каверзе, ни укоризне там, где дали кусок и налили граненый стаканчик, где ломался басок и бывал неуживчивый мальчик. Не за жир и витрины, а за истину истинной веры и за Екатерину, что глядела в огромные двери, я запомнил тебя кафедральным амбаром, собором и гляжу на тебя сиротой, но совсем не с укором. Было, было — прошло и уже никогда не настанет. Осетрина твоя на могучем хвосте не привстанет, чтобы нам объявить: «Полкило нарезаю потолще!» Это все хорошо, что так пусто, угрюмо и тоще. Это все ничего, если время и знамя упали, даже лучше всего — пустота в этом оперном зале. КОЛЬЦО «Б»
Суета сует, толчея толчей, предзакатный свет твой и мой — ничей. Мой троллейбус «Б», почему не «А»? Говорю тебе, что всему хана. А куда пойдешь, разве на вокзал? Но не суматошь, глянь, как сумрак ал. На него падет ночь темней ночей, это наш оплот: твой и мой — ничей. Поведи меня на чужой чердак, отпусти меня просто, просто так. Ты меня умней в девятнадцать лет, глянь — из-за дверей беспробудный свет! У меня пальто — шелковистый кант, купим то и то и развяжем бант. В шесть утра опять на троллейбус «Б». Подойди, погладь — говорю тебе. ТАРАС БУЛЬБА Загибает морозец — наконец, наконец! Погибай, запорожец, застывай, холодец! Уплывай по предплечью, изуверская речь, Запорожскою Сечью можно насмерть засечь! Что ж вы, руки родные и родные войска? Кто-то должен Андрия порубать от виска. Но шляхетски играют кружева простыни, никого не свергают, укрывают они. Говори, моя панна, жизнь дешевле тебя, и глубокая рана — дорогая судьба. Сбей последнюю пену, повались наповал. За такую-то цену я и сам бы пропал. вернуться Имеется в виду бывший Елисеевский гастроном в Ленинграде. |