Еще в Монголии Петр Ефимович слышал о прошлых боевых делах своего друга, о том, как в двенадцатом году он взял неприступную крепость, брал и другие твердыни. Подлинный герой.
Максаржав любил вот такой полушутливый разговор. К своему геройству у него было скептическое отношение.
— В давние времена жили настоящие герои. А мне звание героя специально присвоили. Разве можно присваивать высокое звание обыкновенному человеку только за то, что он интересы народа и государства ставит превыше всего?
— А взятие Кобдосской крепости? — напомнил Щетинкин.
— Мы все должны были погибнуть или победить. И, наверное, погибли бы, если бы не Россия: она потребовала от китайских властей не давать кобдосскому губернатору подкрепления из Синьцзяна… Этим я и воспользовался тогда. Где же тут геройство? Иногда я думаю, что судьбы Монголии неотделимы от судеб вашей страны. А началось это еще в старые времена, когда великий Амурсана, борец за освобождение Монголии от маньчжуров, обратился в 1758 году за помощью к России…
Максаржав хорошо знал историю своей родины, и Щетинкин слушал его с интересом. Он почему-то постоянно чувствовал свою внутреннюю связь с монгольскими просторами, они влекли его. Будто оставил там часть своего сердца… Иногда он остро тосковал по Монголии. Что это? И разве мог он в тот радостный день встречи с Максаржавом предполагать, что найдет свою смерть именно в Монголии? Монголия была так далека от московских улиц, непостижимые пространства лежали между Москвой и Ургой. Лишь во сне он иногда скакал с обнаженным клинком по желтой и зеленой беспредельности, вспоминая: по монгольским верованиям, конь родился из ветра…
Он был связан с той страной, с ее людьми более прочными узами, чем мог предполагать… В какие бы дали ни уводила его судьба, она неизбежно приведет его в Монголию, чтобы именно здесь он встретил смерть, достойную бойца…
Мир и тишина вокруг. Войны заползли в свои мрачные норы. Сгинули немецкие фон-бароны — радетели за монархическую Россию и царский престол.
Но для Щетинкина война еще не кончилась. Ведь судьба — не что иное как логика исторических событий, в которые мы включены словно бы изначально. Логика — это неизбежность.
Вспомнили об Александре Диомидовиче Кравченко, недавно умершем. Последние годы он работал в Наркомземе.
Они простились. Обоим казалось — навсегда. По-братски обнялись, припали друг к другу.
— Прощай, «Железный богатырь» — Тумур Батор Щетинкин… — сказал Максаржав.
— Баяртай, нохор Хатан Батор. Дзамун сай яврай! Кочуй счастливо…
Максаржав уехал в свою Монголию, а комкор Щетинкин стал ждать назначения.
— Просись в Сибирь, Петя, — советовала Васса Андреевна. — В Москве воздуху не хватает, а у нас приволье.
Да он и сам тосковал по сибирским краям. Но даже комкор не может сказать высокому начальству: хочу в Сибирь — и баста! Куда пошлют, туда и пошлют. А на сборы дают двадцать четыре часа… Имущество, правда, невелико, собирать-то особенно нечего, и все же — трое детей, кое-какой скарб… Жизнь наша кочевая, бесприютная…
Академические курсы дали ему много в общем представлении о политике государств, изучал операции на фронтах империалистической и гражданской войн — и сразу на все взглянул как бы другими глазами.
— Человеку всегда кажется, будто он самый просвещенный, — говорил он Васене, — а я вот только сейчас дошел до понимания темноты нашей глубокой. Потому и пристрастился к учению. Военную премудрость на горбу своем вынес, а другой и на фронте-то по-настоящему не был, а знает и про Клаузевица, и про Меринга, чешет — заслушаешься! И понял я, Васена, великую силу культуры, знания. Это тебе не топориком махать…
— Кто-то должен и топориком уметь махать, а то все избы придут в ветхость, — шутливо сказала Васена.
— Само собой. Я о другом. Командир должен быть грамотным, чтоб лишней крови избежать. Когда под тобой основа, ну хотя бы сваи, какие видал на мерзлоте, то до всего и своим умом легче доходить.
Она только улыбалась. Он продолжал считать ее все той же Васеной из Красновки, деревенской бабой, а она, пройдя рядом с ним нелегкий путь, многое поняла, стала совсем другой. Дети пошли в школу, и она вместе с ними читала книжки, решала задачки. Ходили с Петром в кино, где показывали совсем неведомую жизнь и чужие города.
Она обладала независимым, суровым нравом, московский уклад существования, где в коммунальных квартирах все было как бы общее, во всяком случае кухня, ей даже нравился. Когда жены некоторых командиров жаловались на неустроенность быта, она смеялась: не надо переезжать с места на место — и то хорошо! В этих квартирах, где жили в общем-то временно, можно было встретить старых товарищей по гражданской войне. Однажды у них в гостях оказался давний друг Петра мадьяр Матэ Залка, который хорошо помнил Ачинск и Красноярск. Как поняла Васса Андреевна, Матэ Залка находился на дипломатической службе, разъезжал по разным странам, а теперь жил с семьей в Подсосенском переулке; он настойчиво звал в гости, хотел познакомить с женой и дочкой.
— Я ведь до недавнего времени служил в войсках ВЧК — ГПУ. И уволен был из войск ГПУ, с должности инспектора кавалерии. Отвоевались в седле, будем воевать словом! Ну и делом, — весело говорил Матэ.
Он служил в Наркоминделе, успел побывать в Эстонии, Финляндии, даже в Стамбуле. Потом были Варшава, Прага, Вена, Рим.
Прищурив глаз, лукаво спросил:
— Завидуешь?
Петр Ефимович вопроса не понял.
— А чему тут завидовать? Вашему брату дипкурьеру в спину стреляют, в затылок, из-за угла. Я вроде бы стал отвыкать от этого. Послужить бы в обыкновенном военном округе, в обыкновенном гарнизоне.
— На покой тянет?
— Какой уж тут покой? Выпала передышка — войска к войне готовить надо. В покое-то все равно не оставят. Вот так, гусар.
— Не оставят, — согласился Матэ. — А когда говорю, что хочу воевать словом, то имею в виду свое: меня назначили директором Московского Театра Революции! Как?
— Ну, если бы меня назначили, согласился бы, конечно: Центральному Комитету виднее. Но то была бы даже не драма, а великая трагедия моей жизни. Кому что.
Рассмеялись, конечно. За окном звенели трамваи, шумела мирная улица, в открытое окно доносились крики ребятишек. Но призраки недавнего прошлого продолжали тревожить старых бойцов.
— Придем в твой Театр Революции, — пообещал Щетинкин. — Революция, она всюду революция, даже в театре.
Щетинкина вызвал для беседы Феликс Эдмундович Дзержинский. Вызвал поздно вечером. Петр Ефимович был удивлен и обрадован: Председатель Высшего Совета Народного Хозяйства, «железный» Феликс вызывает его к себе! Было известно: еще в феврале Политбюро ЦК партии создало комиссию для рассмотрения вопросов обороны страны и включило в нее Феликса Эдмундовича. Кроме того, он продолжал руководить ОГПУ.
Близко с «железным» Феликсом Щетинкин познакомился в двадцать втором. С января по март Дзержинский по поручению Ильича работал в Сибири как особоуполномоченный ВЦИК для принятия чрезвычайных мер по продвижению продовольственных грузов из Сибири. В этом трудном деле пришлось принять самое живое участие и Щетинкину. Колчаковцы, отступая, разрушили сто шестьдесят семь крупных железнодорожных мостов; оставшиеся в Сибири после разгрома Колчака десятки тысяч белогвардейских офицеров совершали бандитские налеты на железнодорожные станции, грабили эшелоны с хлебом.
В Сибири скопились большие запасы продовольствия и семян. Дзержинского и его группу Щетинкин встретил в Омске. А потом сопровождал Феликса Эдмундовича в Новониколаевск, где в то время находился Сибревком. Тогда-то довелось наблюдать главного чекиста в полном проявлении его кипучей энергии. На все запросы из Москвы он отвечал: «Прошу без самой крайней необходимости не отзывать меня из Сибири!» Вскоре на запад пошли составы с хлебом, мясом, семенами. Окружающим Дзержинский внушал:
— Сибирский хлеб и семена для весеннего сева — это наше спасение и наша опора в Генуе… (В это время в Генуе должна была начать работу международная экономическая и финансовая конференция с участием советской делегации.) Щетинкин организовывал субботники по расчистке путей от снега. Они отправили тогда более четырех миллионов пудов семян…